Исав и Иаков: Судьба развития в России и мире. Том 2
Шрифт:
И тут сладкозвучный голос в приемничке вдруг поднялся до высшего предела и зарыдал.
«Так послушайте же молитву Ницше, — крикнул француз. — Послушайте, и вы поймете, до какой истеричной любви к людям может дойти человеческое сердце, посвятившее себя исканию истины. Что может быть для философа дороже разума, а вот о чем молит Ницше: «Пошлите мне, небеса, безумия! Пошлите мне бред и судороги! Внезапный свет и внезапную тьму! Такой холод и такой жар, которые не испытал никто! Пытайте меня страхом и призраками. Пусть я ползаю на брюхе, как скотина, но дайте мне поверить в свои силы! Но докажите мне, что вы приблизили меня к себе! Но нет, при чем тут вы? Одно безумие может
Голос, взлетевший вверх до крика, стал все понижаться и понижаться, дошел до шепота и оборвался. Наступила тишина. Приемник гудел и молчал. Я сидел, затаив дыхание.
Дед вдруг поднял бурые веки и зевнул.
— Ну все, что ли? — спросил он.
«Слышите ли? — взвизгнул приемник. — Слышите ли вы, люди, эту мольбу? Из-за вас мудрец отказывается от своего разума. Вы слышите, как бьется его живое обнаженное сердце. Еще секунда — и оно разлетится на части…?»
Снова наступило молчание, и потом голос сказал печально и обыденно:
«И Бог услышал его просьбу — он сошел с ума».
— Ну, на сегодня хватит, — сказал я и выключил приемник».
Не знаю, что заставило меня вспомнить роман Домбровского, прочитанный в далекие шестидесятые годы. Я прекрасно понимаю, что Пиама Павловна — не этот рыдающий француз. А Лоргус тоже «из другой оперы». Но все вместе в чем-то созвучно!
И для того, чтобы было понятно, в чем именно, я все-таки продолжу развернутое цитирование. На следующий день герой обсуждает с директором музея свои впечатления от радиопередачи. И вступает с директором в дискуссию, которую мне почему-то захотелось воспроизвести целиком. Что я и делаю.
«Директор (…) подошел к приемнику. — Ну, так что ж ты сегодня услышал? Было что-нибудь стоящее?
— Было, — ответил я, — и очень даже стоящее. Лекция о Ницше.
Директор покрутил головой.
— Вот въелся он им в печенки. Как включишь Германию — так и он.
— Да это не Германия была, — ответил я. — Париж передавал.
— Да? — Директор даже приостановился. — Французам-то что больно надо? Они-то куда лезут?
Я не ответил.
— Слушай-ка, а вот можешь ты мне вот так, по-простому, без всяких мудрых слов, растолковать, что это такое? У нас тут один два часа говорил. Пока я слушал, все как будто понимал. А вышел на улицу — один туман в башке, и все. Человек, подчеловек, сверхчеловек, юберменш, унтерменш! Ну, хоть колом по голове бей, ничего я что-то не понял. — Он виновато улыбнулся и развел руками. — Ориентируй, брат, а?
— Плохо, если вы ничего не поняли, — сказал я. — Начать тут надо с самого философа («Ну-ну!» — сказал директор) — с человека, который всего боялся. («Ну-ну», — повторил директор и сел.) Головной боли боялся, зубной боли боялся, женщин боялся, с ними у него всегда случалось что-то непонятное, войны боялся до истерики, до визга. Пошел раз санитаром в госпиталь — подхватил дизентерию и еле-еле ноги унес. А ведь война-то была победоносная. А под конец… Вы помните премудрого пескаря?
— Ну, еще бы, — усмехнулся директор, — «образ обывателя по Салтыкову-Щедрину»: жил — дрожал, умирал — дрожал, очень помню, так что?
— Так вот. Таким премудрым пескарем и прожил он последние годы. Просто ушел в себя, как пескарь в нору, — закрыл глаза и создал свой собственный мир. А вы помните, что снится в норе пескарю, что он «вырос на целых пол-аршина и сам щук глотает». Кровожаднее и сильнее пескаря и рыбы в реке нет, стоит ему только зажмуриться. Беда, когда бессилье начнет показывать силу.
— Вот это ты верно говоришь, — сказал директор и вдруг засмеялся, что-то вспомнив. — Знаю, бывают такие сморчки. Посмотришь, в чем душа держится, плевком
— Это у них сила-то? — усмехнулся я. — Какая же это сила? Это же бандитский хапок, налет, наглость, а не сила. Настоящая сила добра уж потому, что устойчива.
— Так, так, — директор усмехнулся и прошелся по комнате. — Значит, по-твоему, и у земляка этого самого Ницше — Адольфа Гитлера — не сила, а истерика? Ну, истерика-то истерикой, конечно, недаром он и в психушке сидел. Или это не он, а его друзья? Но и сила у него тоже такая, что не дай Господи. Газеты наши, конечно, много путают и недоговаривают. Но я-то знаю что почем. Если бы он нас, говорю, не боялся, то и Европы давно не было, а стоял бы какой-нибудь тысячелетний рейх с орлами на столбах. А ты видел, какие у них орлы? Разбойничьи! Плоские, узкокрылые, распластанные, как летучие мыши или морские коты. Вот что такое Адольф. А ты посмотри на его ребят. Те кадрики, что в нашей хронике иногда проскакивают. Все ведь они — один к одному, молодые, мордастые, плечистые, правофланговые. На черта им твой Ницше? Им Гитлер нужен. Потому что это он им райскую жизнь обещал. За твой и за мой счет обещал. А они видят: он не только обещает, но и делает.
Союзники только воют да руками машут, а он головы рубит. Что же это — пескарь, по-твоему? Юродивый Ницше? Нет, брат, тут не той рыбкой запахло. Тигровые акулы? Что, есть такие? Есть, я читал где-то… Только нас он, говорю, и боится. Если бы не мы, то сейчас только одна Америка за океаном и осталась бы, да и то только до следующего серьезного разговора, понял? — Он сел на стул, перевел дыхание и улыбнулся. — Вот так.
— Да я ведь не про него, — сказал я, сбитый с толку, — я про его учителя.
— И про учителя ты тоже не прав, учителей у него много: тут и Ницше и не Ницше, смотря кто ему потребуется. — Он открыл записную книжку. — Вот видишь, у меня полстраницы именами записано: граф Гобино, профессор Трейчке, профессор Клаач, Теодор Рузвельт — знаешь таких?
— Не всех, — сказал я. — Гобино знаю. Клаача тоже.
— Ну еще бы, еще бы тебе не знать, — усмехнулся директор. — Ты же хранитель. Ну да не в них в конце концов дело. Будь он граф-разграф, профессор-распрофессор. Им всем, вместе взятым, цена — пятачок пучок. Твой Ницше хоть страдал, хоть с ума сходил и сошел все-таки. А те вот не страдали, с ума не сходили, а сидели у себя в фатерланде в кабинете да на машинках отстукивали. И никто никогда не думал, что они понадобятся для мокрого дела. А пришел Гитлер и сразу их всех из могилы выкопал да под ружье и поставил, потому что так, за здорово живешь, сказать человеку, что ты хам, а я твой господин, нельзя, нужна еще какая-то идейка, нужно еще: «И вот именно исходя из этого — ты-то хам, а я-то твой господин! Ты зайчик, а я твой капкан», — знаешь, кто так говорит?
— Нет.
— Уголовный мир так говорит. Ну, блатные, блатные, воры; теперь бандиты знаешь какие? Они и в подворотнях грабят с идеологией. Неважно, какая она. Спорить с ней ты все равно не будешь. Если у меня финка, а у тебя тросточка, то какие споры? Я всегда прав. Бери, скажешь, заради Христа, все, что надо, да отпусти душу. Твоя идеология, скажешь, взяла верх. Вот как бывает.
— На первых порах, — сказал я.
— И на первых, и на вторых, и на каких угодно порах; потому что, если взял он тебя за горло…