Иск Истории
Шрифт:
Диалектика, как товарный знак его философии, легко вызывающая эйфорию у массы, чувствующей себя приобщенной к «философии», мерещилась везде, развязывала все узлы, провозглашалась как ключ к абсолютному пониманию мира.
Разве не диалектика породила бинарную пару – национализм-интернационализм?
Вот вам – теза и антитеза.
А синтез оказался посильнее взрыва десятков ядерных бомб, взрыва Второй мировой войны, унесшей не менее 100 миллионов жизней.
Слишком «критической» оказалась масса.
Чело века обернулось гримасой зверя.
Удивительно звучат слова Шая Агнона – «Чело поколения как морда пса, не обычного, а бешеного» –
Однако деспотизм мысли, именно благодаря своим легковесным основам, одновременно угрожает и очаровывает. Более того, под личиной побежденного он еще больше закабаляет душу, да так, что душивший горло восторг оборачивается петлей на шее.
В те годы разум из инстинкта сохранения давал себя усыпить, и чудовища, рожденные этим «сном разума», казались ластящимися к душе, добродушно урчащими животными, пока совесть, дремавшая на дне души, не пробуждалась и не гнала этот сон. Но пробуждение могло накликать беду острога и весьма часто – смерть.
«Условие моего прозрения равносильно необходимости смерти», – пишет Батай. Человек, которому открылась вся фальшь деспотизма, несомая гегельянством, должен был бы воскликнуть вслед за учеником Гегеля Марксом: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым», но он боялся даже пикнуть, чтобы не вызвать этот опасный смех.
Перед нами портрет старого Гегеля – «башенный» череп, тройной подбородок, испепеляющий взгляд философа, «закрывшего тему».
Глядя на этот портрет, Батай не может избавится «от леденящего впечатления завершенности». Именно эту «леденящую завершенность» Батай пытается расшатать спонтанностью и алогичностью живого чувства.
Необходимость логической непрерывности, чтобы не выпасть из Истории, мысля ее как беспрерывное развитие вытекающих друг из друга событий, не оставляла Гегелю место для игры Случая, этого воистину Его величества Истории.
За пределом этой заковывающей все и вся логики, требующей жонглерской изощренности разума, чтобы связать несвязуемое, существует сокровенная истина самодостоверности, с которой необходимо вести игры, чтобы раскрыть ее ходы и тайное богатство ее намерений.
Вряд ли это могло ускользнуть от всепроникающей мощи гегелевского разума, но он предпочел не обращать внимания на эту «мелочь».
Потому вовсе не странно, что Гегель к концу жизни больше не поднимал проблем, «повторял свои курсы и играл в карты».
Судьба и Случай были противниками его или партнерами?
«Несомненно, у него был тон раздражительного зазнайки, – пишет Батай в книге «Внутренний опыт», – но на том портрете, где он изображен в старости, мне видится изнеможение, ужас быть в средоточии мира – ужас быть Богом... Гегель в ту пору, когда система замкнулась, думал целых два года, что сходит с ума: возможно ему стало страшно, что он принял зло – которое система оправдывает и делает необходимым; или, возможно, связав свою уверенность в том, что достиг абсолютного знания, с завершением истории – с переходом существования к состоянию пустой монотонности, он узрел в самом глубинном смысле, что становится мертвым; возможно даже, что эти разные печали сложились в нем в более сокровенный ужас быть Богом...»
Самое потрясающее, что Батай откровенно мучался «за Гегеля». До такой степени, что, как он пишет в книге «О Ницше», – «то, что обязывает меня писать – это, я думаю, страх сойти с ума».
Говоря о «завершении Истории», Батай, а за ним и выдающийся чешский философ Паточка
В своем противоборстве с Гегелем, по сути, его породившим, Батай, как никто другой, понял трагедию Гегеля, которую тот однажды пережив в начале своего пути, боялся сойти с ума. Позднее он постарался избавиться от нее, попросту как бы «забыв» и исключив ее, чтоб не «мешала», из построенного им, Гегелем, мощного здания Знания, этого монстра системы всеохватного смысла.
Потрясенный этим сюжетом личной жизни Гегеля, Батай пытался преодолеть его, нырнув в бескрайнее море несистемного, экстатического, бессмысленного, противопоставляемого смыслу, в море, окольцовывающее гегелевский монолит. Нырнув, он изо всех сил старался как можно дольше задержать дыхание. Но это уже сверх всяческих сил человеческой души и задержать дыхание и пытаться поколебать основы гегелевского здания.
Батай стремился быть наиболее искренним в сопереживании проблем Гегеля. Потому с особой проницательностью, задолго до многих, понял, что несет трагедия Гегеля, разбудившая дотоле дремавшие кровожадные инстинкты человечества в его безумном желании насадить систему без возможности шагнуть вправо и влево, а во всем остальном остаточном пространстве бытия и существования хоть трава не расти.
Во «Внутреннем опыте», касаясь всепоглощающего гегелевского «рацио» в столкновении с «иррацио» в образах дня и ночи, Батай выдвигает оригинальную идею «слепого пятна». Известно, что в структуре глаза есть слепое пятно, которое различить трудно, ибо оно не влияет на сам глаз. В рассудке, по Батаю, есть так же слепое пятно, и оно, несомненно, несет гораздо большую нагрузку, чем в структуре глаза.
Когда рассудок в активном действии, в дневной ясности слаженно работающих соразмерностей гармоничной системы, слепое пятно также мало влияет на него, как и на глаз.
Но когда рассудок, вопреки желанию, не в силах устоять перед развертывающейся бездной бытия, тогда во всей своей силе выступает слепое пятно. И тогда уже не разум и знание заслоняют его, а оно поглощает их, выступая всеобъемлющей ночью, сообщая слепоту миру. День оказывается лишь частным случаем, разум и знание – островом в море неизвестного.
«Смерть умиротворяет жажду незнания. Но отсутствие это не покой. – Пишет Батай в книге «Внутренний опыт», – Отсутствие и смерть не находят во мне ответа и грубо поглощают меня наверняка. Даже внутри завершенного (безостановочного) круга, незнание есть цель, а знание – средство. Когда же знание начинает считать себя целью, оно гибнет в слепом пятне. Поэзия, смех и экстаз не могут быть средством чего-то другого. В системе поэзия, смех, экстаз – это ничто, и Гегель спешит избавиться от них: он не знает иной цели, кроме знания. Его непомерная усталость связана, на мой взгляд, с ужасом перед слепым пятном».
Батай неотступно размышляет над темой «смерти», именно с ней связывая тему раба и господина у Гегеля, ставшую затем одной из главных в манипуляциях Ницше. По Батаю, раб это тот, кто не рискует жизнью, готов всеохватной слабостью души воспевать ложь как правду, повторять, сколько понадобится, изжившие лозунги изолгавшейся системы, пахнущей ржавчиной кандалов и тюремных решеток. Господин же тот, кто сознательно рискует жизнью, преодолевает страх смерти. Несомненно, в существе, сознательно рискующем жизнью во имя правды, есть нечто сверхчеловеческое и явно не в ницшеанском смысле слова.