Искатель. 1985. Выпуск №6
Шрифт:
— Но ведь и они никуда не денутся в такую бурю, Александр Петрович…
— А вот этого наверняка я знать не могу.
Когда наконец пурга кончилась, Кильтырой залез на чердак, открыл запасной выход, выбросил в проем широкую деревянную лопату и спрыгнул вниз сам, пробив снег по пояс.
Прежде всего охотник наведал тофаларца, который безболезненно перенес непогоду: сушеного ягеля в загоне хватало. Кильтырой приветливо потрепал холку своего любимца. Олень в ответ лизнул горячим языком руку хозяина.
— Худо олешкам в тайге, — сказал ему Кильтырой.
Все эти дни его беспокоила судьба застигнутых многодневной
Пришлось изрядно повозиться, прежде чем удалось прокопать траншею До двери. Кильтырой взмок до нитки и нр рискнул раздеться на воздухе, чтобы посидеть под кажущимся теплым солнышком и спокойно покурить. Одежду он скинул, как только вошел в зимовье. Подвесил исподнее на печной веревке, трижды вытерся досуха и затем переоделся в сменную пару белья.
Внутренность избы освещалась печным огнем и керосинкой. Окно было засыпано снегом полностью. «Передохну маленько и отрою», — решил Кильтырой. Но передохнуть не дал Семерка, которого вдруг стало рвать, и старик поспешил ему на помощь.
— Что ты улыбаешься? — совсем беззлобно спросил Семериков, когда приступ прошел и Кильтырой вытер его и напоил. — Отравить меня хотел?
— Зачем травить?
Кильтырой был доволен: то, что Семерку вырвало, говорило о том, что его лекарство наконец подействовало. Последние три дня он давал больному пить самое ценное свое снадобье. Названия его охотник не знал, но хорошо, еще в молодости, усвоил рецепт, хранившийся в памяти рода. Надо было убить осенью взрослого тарбагана, натопить из него миску чистого жира, настоять этот жир на желчном пузыре того же животного и на горсти синих цветков, вырастающих в июле и корни которого любит тарбаган… Две бутылки этой смеси было припрятано Кильтыроем в зимовье. Одну из них он начисто споил Семерке, который сейчас, как и велит тарбаганья настойка, должен очень захотеть есть.
— Вот черт! — выругался Семериков.
— Пошто черта поминаешь? — равнодушным тоном спросил Кильтырой.
— Глупость какая-то получается. Подыхаю, а жрать вдруг захотел, как собака.
При слове «собака» Пулька, лежавшая у порога, подняла голову и, навострив уши, наклонила ее набок.
Накормив Семерикова, держа ему миску, — тот впервые ел сам, обжигаясь, расплескивая дрожащей рукой похлебку, — Кильтырой пошел отрывать окно. Пулька с визгом вылетела вслед за ним на воздух.
Сморенный сытой едой, Семериков уснул.
Сон его не был, однако, спокойным. Все дни и ночи, пока Семериков находился между жизнью и смертью, его преследовали кошмары. Когда он приходил в себя, удивлялся тому лишь, что во сне или в бреду эти жуткие видения пугали его, приводили в ужас, хотя мало чем отличались от той правды, от той яви, что составляли его жизнь. Вот и сейчас, стоило уснуть, как воскресли в цвете и
Сейчас ему снилось последнее письмо Елены, полученное им в колонии. О, это было говорящее письмо! Письмо, которое разговаривало с ним дрожащими губами жены. Он затыкал уши, отчаянно вертел головой, отворачиваясь от уже забываемого голоса и испепеляющих гневом и одновременно испуганных глаз когда-то любящей его женщины. Он кричал в эти глаза: «Довольно! Хватит! Я знаю наизусть каждую строчку, каждое слово твоего письма! Перестань! Я больше не могу! Разорви письмо! Разорви! Разорви!..»
— Разорви! Разорви! — кричал Семерка и бился головой об обнажившиеся нары.
Кильтырой одной рукой приподнял его голову, другой — подсунул под нее оленью ровдугу, заменявшую подушку, и несколько секунд удерживал Семерку, пока тот не затих.
— А-а… — выдохнул Семериков. — Это опять ты…
— Кому ж быть-то, однако?.. Ты лежи, лежи. А я подле посижу, не то ты себе башку раздолбишь.
— Черт с ней, с башкой… Пить.
Приподнявшись на правом локте, Семериков напился из протянутой ему кружки. Старик тем временем запалил трубку.
— Дай подымить, дед.
Кильтырой немного помедлил, вынул изо рта мундштук, отер его о штаны и подал Семерке, который глубоко и с нетерпением затянулся и, закашлявшись, откинулся на изголовье.
— Э-э… Однако, маленько рано тебе курить, парень.
— Надо же, рано… Чего-то еще рано… Поздно уж все, дядя. А ты — рано.
Кильтырой вдруг охнул и схватился за голову. Все эти дни она не то чтобы не болела, а, гулкая как бочка, раздражала ощущением свернувшегося в ней и дремлющего клубка, который теперь вот проснулся и распрямился, ударив в виски, и затылок, и даже в шею. Левое ухо словно проткнуло шомполом Кильтырой почувствовал, что из него опять полилось горячее
Семериков внимательно смотрел на охотника и, когда тот оторвал наконец руки от головы и уставился на испачканную левую ладонь, спросил:
— Что, больно, дядя?
Кильтырой, не ответив, поднялся с нар, полил из чайника на руку, ополоснул лицо и голову, обтерся.
— А где… Слоник? — тихо спросил Семериков. — А? Слоник где? С ним что?
— У него, однако, нигде не болит…
— То есть?
— Твоего Слоника серые загрызли.
— А как же я?.. Как я уцелел?
— Видать, бог не велел…
— Ну ты скажешь тоже: бог…
— Ну — черт.
— Вот это верней… Я вот только одного никак не пойму: зачем ты меня спас? Для чего?