Искупление
Шрифт:
– Что стали?
– взъярился Свиблов с рундука.
– Волочите с солнышка вборзе! Отливайте!
Поволокли, Уложили в тень у колодца. Пошла бадья дубовая в осиновую гортань глубокого колодца, так лихо пошла, что новая веревка задымилась облачком костры.
И пошла потеха.
– В харю качни! В харю, - неслось с рундука.
– Знаем, дядька Никита! Знаем!
– На темечко лей! Да помалу пей, помалу!
– Знаем, знаем!
– Зело помыслы широки по себе имеешь, Захарка! Давно ль все тебе знаемо стало?
– Давно, дядька Никита, когда твоя бабка внучкой была!
– Тьфу ты, частослов окаянной, прости мя боже за гнусно слово... Доберусь до тебя, Захарка! Погоню из гридвиков за дерзость, восплачешься! Не бывать тебе во кметях, не носить... Да в харю-ту плесните! В харю! Во! Вот так! Во!
Из новорубленой гридни, из оконец, из растворенных дверей, с крыльца, еще не потемневшего от дождей,
Там, в избах, крытых землей, в длинных конюшнях, крытых соломой, на широких дворах, где земля черна от конского перегнившего с годами навоза, где сладок человеку дух конского пота, ременной упряжи, издавна останавливались татарские арбы, на которых до Ивана Калиты прибывали длинными обозами ордынские баскаки за данью на Русь. Там меняли они колеса, истертые, изломанные многоверстьем, готовясь в обратный путь, отягченные данью... Арба - телега да ат - колесо сошлись в московском просторечии в единое слово: Арбат. Там и поныне кормится и поится Орда. Вот и в сей жаркий день повезли возами пиво, мясо, печиво... Едят и пьют татарские конники, стреляют прижмуренным глазом на злаченые купола церквей, на белокаменные степы Кремля, неожиданно ставшего неприступным. Теперь в Кремль войти можно лишь по веле московского князя или хитростью, но не силой. А совсем недавно стоял среди московского Кремля ордынский двор, неприкосновенный остров Золотой Орды. Но сгорел двор, и на его месте хитроумный и ловкий русский митрополит выговорил у хана за исцеление ханши Тайдулы построить Чудов монастырь. Митрополит Алексей свершил чудо: вернул несчастной женщине зрение... Ордынцы до сей поры жалеют, что утратили свой двор посреди Кремля, да еще в центре самого сильного русского княжества.
А теперь тихо на Арбате. Мечут ордынцы недобрые взгляды на Кремль, и ни песен, ни гортанных криков. Молчание. Затишье перед грозой...
Но Русь ждала иную грозу - живую, с дождем и свежим ветром. Иссохшая земля ждала воды, люди ждали от земли хлеба. Седьмую неделю не упало ни капли дождя. Травы, едва поднявшись на весенней влаге, посохли. Яровые хлеба, еле пробившись сквозь корку земли, пожелтели, закаменели. Половина прошлогоднего урожая ушла под снег, рано выпавший, немало разграбил Ольгерд, а теперь - засуха. Еще была, еще оставалась надежда; если пройдут дожди, еще можно поправиться. По церквам служили водосвятные молебны, но небо, с утра до ночи затянутое белесой жаровой хмарью, оставалось глухим к молитвам. Отцы церкви винили за эту напасть грешников, стригольники все громче кричали на папертях и по улицам о прегрешениях отцов церкви. Церковь Николы Мокрого на Великой улице ломилась от прилива страждущих и просящих, но и этот святой не послал дождя.
В ответной палате сидели бояре и воеводы в одних рубахах. Теремные оконца были растворены настежь, но и здесь, на высоте княжего дворца, стоявшего на самом верху кремлевского холма, не было ветра. Душно в палате. Рубахи раскрыты на груди. Пот струится по спинам. Смолз на стенах терема потекла. Запахло сосновым бором в ответной палате, как в сенокосную пору.
От Фроловской башни, от ворот, прискакал сотник. Тиун Свиблов не пустил его в терем - не по чину сотнику: всего-навсего из пасынкового полка. Расспросил сверху. Оказалось, ордынцы всей сотней вернулись ;: Арбата и вновь требуют посла Сарыхожу. Тиун довел князю и боярам ту новость.
Дмитрий не стал ни с кем советоваться и настоял на своем: в Кремль не пускать, а для сотни выслать на Арбат четыре воза пищи.
– Напровадь им немедля с Капустиным и гридней три воза брашна и на четвертом - две бочки пива!
– повелел Дмитрий.
– А жильем устроятся в избах, по конюшням и так, на дворе по-ихнему, по-степному... Что Сарыхожа?
– Отливают, Митрей Иванович! Отливают, батюш-ко... Надо бы не отливать: преполно ведро меду хмельного да пряного вылакал! С перцем! Я сам себе сдумал: дай-кося перцу подбавлю - не устоит!
– В этаку теплынь и без перцу мед свалит, - сказал Лев Морозов, еще сильнее прежнего разгораясь крупными ушами.
– Истинно свалит! Помню, в запрошлом годе...
– Подыми посла до вечернего звону!
– строго
– Небывалой страсти жара!
– сказал Кочевин-Олешинский.
– Небывалой!
– поддержал его Акинф Шуба.
– Старики сказывают, со стародавних времен не бывало жары подобной.
– За грехи наши!
– истово перекрестился митрополит Алексей. Только утром вернулся он из поездки по митрополии, но пришел на сиденье, страдая усталостью.
Дмитрий посмотрел на старца, на согбенное, иссохшее в заботах о пастве, о делах княжеств тело его и почувствовал тепло и нежность. Сейчас он по-сыновьему любил старика, ведь это он, митрополит Алексей, в тот нелегкий, смутный для княжества год нашел в себе силы сесть на коня и отправиться в Орду, дабы утвердить на главном русском княжеском столе - на Владимирском - московского князя, девятилетнего Дмитрия. Тогда он, Дмитрий, ничего не смыслил и желал одного, чтобы его оставили в покое, не тащили в ответную палату княжеского терема, не сажали пред хмурым боярским сиденьем, не пугали бы Ордой, пред которой-де надобно денно и нощно держать ответ в делах княжеских. То ли дело в отчинных деревнях! Табуны, соколиная охота, звериные и рыбные ловы, прохлада чистых омутов, песчано-шелковые рыбьи плесы... Вспомнились села, где раньше любил бывать, - Напрудское, у самой Москвы, а особенно хороши отдаленные - Островское, Горки, Малаховское, Астафьевское, где какой-то радостью тешилось младенческое сердце, вспомнился отец, тихий, болезненный, пугавшийся крови даже на охоте, и легкая, но неуместная тоска западала в душу, как тогда, во младенчестве, перед обязательными боярскими сиденьями. Тогда вся родня и мать, княгиня Александра, а особенно митрополит Алексей мягко, но неуклонно твердили ему: ты - князь, наследник отцова и дедова престола! Твердили, что от Мономаха идет род его, что сам великий Александр Невский, прапрадед его, тоже в малы лета заступил престол и славно правил, был благочестив, бояр-де чтил, званьями да землями их тешил и не кобенился... В те первые годы княжения он недолюбливал старика митрополита, но с годами все ясней становилось для Дмитрия его значение в делах церкви и государственных. Он был едва ли не единственный, кто вживе держал ту единую и важную для Московского княжества нить, что соединяла времена Ивана Калиты и время его, Дмитрия...
За одиннадцать лет боярских сидений он вошел во вкус княжего правления, раскусил бояр, видел сполвзо-ра, что написано у каждого на лице, что отпечатано в душе за поклоном, за улыбкой, и пусть он еще ошибался, но все верней и ближе был к тому престольному часу своему, когда ошибок быть не должно. Он знал, что скрывают в лице, что прячут за бородами - скуку, злобу, неудовольствие, страх, надежду или коварную неправду, корысти своей ради. И чего только не было на сиденьях боярских и тут, в ответной, и на больших - в гридной палате, пока не обрел он к двадцати годам свой голос, пока не укрепил руку на первопрестольном княжестве Московском! Теперь голос его слушали не в бывалом притворстве, когда можно было для чину покивать бородами, мол, молодо-зелено, а сделать свое, теперь большинство бояр даже заглазно считало юного князя ровней по уму им, старикам. Побаивались скрестить с ним мысли свои, взгляды и слова. Брал Дмитрий боярское сиденье не властью, не красивым голосом, клиросноисправным, широким, исполненным и юношеских переливов, и мужской твердости одновременно, а тем как раз, чего многие боялись, - неожиданной простотой и разумом, которые черпались князем из неведомого им кладезя и которыми одарила его природа.
Дмитрии смотрел, как состарился митрополит Алексей, смотрел и буато впервые видел его таким. Он подумал, каково будет Руси без него, и испугался: много значил этот старец для Москвы, для других княжеств, чаще всего лишь им и объединяемых, и все для него, для великого князя. Как мог он в те годы недолюбливать его? Ведь не своего сана ради - Орда и без того чтила и заигрывала с духовенством!
– сел этот старик на коня и поехал с двумя отроками в Сарай Берке в страшный год смерти князя Ивана. Он поехал, но на обогнал толпу князей, кинувшихся за ярлыком, как те собаки, которых дразнили мальчики-холопы. Они приехали к хану загодя, наушничали, одаривали его серебром и золотом, льстили, молили, клялись в вечном холопстве, готовые бросить всю Русь к его ногам, как было при Батые, обиравшем эту землю до нитки, - на все готовы были князья, в том числе и его разлюбезный тесть, князь Нижегородский Дмитрий Константинович... Все они, волкам подобно, взалкали власти, дабы сесть на священном Володимерском престоле, в городе ангельской тихости и красоты, где так светлы Боголюб-ские соборы... Сколько сил, терпенья, выдержки, мудрости, сколько даров из кладовых церковных потратил митрополит Алексей, чтобы отринуть ярлык от нечистых княжеских рук - тверских, рязанских, нижегородских - во имя того, чтобы он, Дмитрий, вокняжился по законной заповеди - по отчине и дедине.