Искушение учителя. Версия жизни и смерти Николая Рериха
Шрифт:
Нам навстречу медленно шли двое: плотный, пузатый мужик могучего сложения. Густая, как у льва, шевелюра и борода были черными, с проседью; огромный лоб, крепкий орлиный нос под резкими бровями, сведенными к переносью, светились вниманием и участием глаза. На нем была длинная холщовая рубаха ниже колен, подпоясанная простой веревкой, на толстых ногах сандалии с бечевками вокруг щиколоток. Он обнимал за плечи хрупкую маленькую женщину в ситцевом легком платье, светловолосую, с простым; открытым, я бы сказал, крестьянским лицом (видел я такие милые чистые женские лица в деревнях Симбирской губернии). Они прошли мимо, я встретил взгляд поэта,
«Опять солдатик от своих отбился. Один бродит…»
«Как это один?!» — изумился я, оглядываясь, — нет, мой спутник был тут, рядом со мной. Он внимательно, сдерживая улыбку, смотрел на меня.
И я почувствовал, что сердце мое останавливается: от меня на белую крупную гальку, похожую на чешую гигантского доисторического зверя, зарывшегося в землю, падала черная тень. А у моего — теперь я могу сказать — хозяина тени не было!
«Волошин не заметил его, — с ужасом понял я. — Для них он невидим».
Между тем мой спутник сказал вполне буднично:
«Видите, у дороги дом с открытой верандой, и дымок поднимается? Принюхайтесь: бараньими шашлыками пахнет. Впрочем, с вашим человечьим обонянием… Это харчевня Файдаха. Отправляйтесь туда. Подкрепитесь…»
«Но у меня нет денег», — перебил я.
«Как это нет? — усмехнулся он. — Поройтесь в карманах».
Я судорожно сунул руки в карманы брюк и в правом тут же нащупал мой кошелек, туго набитый.
«А конь ваш по кличке Маугли в сарае. Ждет не дождется хозяина. Так что, Яков Григорьевич, особо не рассиживайтесь. Вы один, в селе сейчас, белые (как вы их называете), всех ваших с помощью татар вырезали. Ничего не поделаешь: как вы с ними, так и они с вами. В общем, будьте осторожны и поторопитесь к своим, — похоже, мой хозяин загрустил. — И последнее, на прощание. Вот вы о Волошине: „Разорву на части! Собственными руками!“ А хотите послушать, что сей поэт скоро напишет о вашей революции?»
«Хочу!» — вырвалось у меня.
«Извольте! — и мой невероятный спутник или, что точнее, сопровождающий, страстно, с каким-то пророческим вдохновением продекламировал:
Она мне грезилась в фригийском колпаке, С багровым знаменем, пылающим в руке, Среди взметенных толп, поющих Марсельезу, Иль потрясающей на гребнях баррикад Косматым факелом, под воющий набат, Зовущий к пороху, свободе и железу…
— Все, мой друг, идите! — в его голосе звучал приказ, которого я не мог ослушаться. — Постарайтесь не очень часто призывать меня. Идите, идите!..»
Я, торопясь, спотыкаясь, зашагал по узкой тропе к харчевне Файдаха.
«Не оглядываться! Не оглядываться!»
Но уже через несколько шагов я оглянулся — на коктебельском берегу никого не было. Только солнце играло с морем: яркие блики вспыхивали на водной глади то там, то тут, будто огромные золотистые рыбы показывали свои спины и тут же уходили в глубину.
…«Черный цилиндр» смотрел на меня с укоризной, а поезд, казалось мне, был уже совсем рядом: я видел его надвигавшиеся огни, грохот колес сотрясал рельсы. Еще несколько секунд… Я уже не хотел умирать. Чего же он медлит?
«Да не суетитесь вы, Яков Григорьевич! — с явным раздражением продолжал мой хозяин. — Сами все затеяли. Сдалась вам эта Катя-Катерина! Сколько их у вас уже было? И еще будут… Весь ваш путь в Елизаветград был безопасен, а вы…— („Все, — понял я, — паровоз — вот он, сейчас я разорванный на куски полечу в разные стороны.) — А вы что себе позволяете? — «Черный цилиндр“, оказывается, уже обнимал меня за талию, мое истерзанное побоями тело чувствовало ледяной холод его руки, и это прикосновение было приятно. Самое же невероятное заключалось в том, что мы, оказывается, летим над землей: посмотрев вниз, я увидел длинную гусеницу поезда, ясно обозначенную тусклым светом из окон вагонов.
«Пассажирский», — понял я. — Словом, так, Яков Григорьевич: последний раз. Еще один безрассудный поступок, продиктованный вашей похотью или какими-либо авантюрными побуждениями, и я от вас отказываюсь. Все! надоело! Так и доложу там…»
…И все исчезло, провалилось, рассыпалось искрами. Не знаю, какими словами описать все это. Я очнулся на крыльце домика путевого обходчика, голый и дрожащий, в жутких синяках и кровоподтеках. Хозяева, подобравшие меня, сказали: «Сам дополз от рельсов: по первой травке — кровавый след».
Нет, не получается «краткая биография» одной строкой. Не обессудьте, Яков Самуилович. Но все же постараюсь кратко.
В тот же день, когда я «обнаружился» у домика путевого обходчика, меня на дрезине доставили в Кременчуг и определили в богадельню при монастыре, то есть в благотворительную больницу.
Месяц я зализывал раны. За это время, пока я валялся на больничной койке, произошли большие перемены: закончилась Первая мировая война, в которой Германия и Австро-Венгрия потерпели поражение, в этих государствах пал монархический строй; была провозглашена Советская власть в Венгрии; в марте 1919 года в Москве состоялся первый конгресс Коммунистического Интернационала. Я был убежден: грянувшие события — фактическое начало всемирной пролетарской революции. Казалось бы, выбита почва из-под разногласий большевиков и уцелевших эсеров: позорный Брестский мир стал фактом минувшей истории.
«Так что же мне делать дальше? Как поступить?»
И я принял решение.
В середине апреля 1919 года я появился в Киевской губернской Чрезвычайке, в кабинете председателя, большевика Сорина, и заявил, шамкая беззубым ртом:
— Я — Блюмкин Яков. Нахожусь в розыске по обвинению в убийстве германского посла Мирбаха.
Дальше действительно «одной строкой». Для вас стараюсь, товарищ Агранов, дабы вы не надорвались, изучая мою персону со всех сторон.
Пока шло следствие в Киеве, я был на свободе, и мои товарищи по партии эсеров трижды совершили на меня покушение: для них я превратился в предателя. Скажу одно: пули летели мимо меня, в ситуации, когда, казалось, деваться было некуда, я окружен со всех сторон, мне удавалось довольно легко скрыться. Надеюсь, Яков Самуилович, вы понимаете, КТО помогал мне во всех этих случаях…
В конце концов я был отправлен в Москву, и по моей просьбе меня судил межпартийный суд — его трибунал состоял из эсеров и левых коммунистов, к которым я тогда формально примкнул. Заседания суда происходили в Первом доме Советов, то есть в бывшей гостинице «Метрополь», столь памятной мне по событиям 6 мая 1918 года…
И я, уважаемые товарищи и граждане, а также мой въедливый и «беспристрастный» следователь Яков Самуилович Агранов, был оправдан, все обвинения в измене с меня сняли, а за покушение были принесены извинения, которые, пунцовая от смущения, а возможно, и от других чувств, мне, запинаясь, прочитала по бумажке Ирина Кохановская (кстати сказать, моя будущая жена).