Искушения и искусители. Притчи о великих
Шрифт:
И вот ковыляю я от калитки, в руках, в зубах, на ушах, на бровях пакеты, сумки. Хозяева на травке. Оленька бежит. И мчится мой ребенок Ванька шести лет отроду, на починенном кем-то велосипеде. Мой мыслитель, мой открыватель миров. Он примчался, он тормознул, он задрал ко мне лопоухую свою головенку, и протянул кулачок, и разжал его, и там был крестик. Маленькое распятие.
И сказал мой сын в жутком волнении:
— Папа! Видишь, это Христос. Он спустился на землю посмотреть, как люди живут, а они вон что с ним сделали.
Глава III
90-е. Голос из оврага
Полевой дневник
Наблюдения
У нас была любовь, а теперь — ремонт
Реакционный этюд
— Как сейчас помню…
— Вы помните, как сейчас, а я помню, как раньше!
— А я помню, как совсем-совсем рано!!!
Век умирает как звезда…
Все, ребята. Никакого двадцатого века больше у нас не будет. В двадцать первом пожить удастся лишь с краешку… Все наше — за плечами. То чудное, растерзанное пространство, где гробы и башни, где великие негодяи и дикие страдальцы, где жизнь, и слезы, и любовь, отчеркнется, уйдет в туман… Дождь на стекле. Кулак рябины озябшим суставом тычет в стекло, тюк-тюк! Зачем всматриваться в умершее?
Ушли поколения людей, которых можно было сбросить без припасов в тайгу и забыть про них, а прилетев через годик, обнаружить под крылом самолета дымящий заводик, а на нем бодрых бурых медведей, выпускающих, изощренно матерясь, какую-то продукцию. Уходят романтики трудных дорог. Уходят и певцы во стане их.
А они нас заслушивались, зачитывались. Помню, как, преданно глядя мне в глаза, жарко шептал Фарит Газизуллин, комсомольский бог Набережных Челнов: «Ну, чтоб тебе умереть сейчас, здесь, на КАМАЗе! Какие бы мы тебе похороны устроили! Да я бы десять тысяч комсомольцев выгнал на улицы прощаться. Какая могла быть акция! А? Ладно, наливай!»
Жила-была огромная, в дымину пьяная, счастливая, не ведающая, что творит, страна. Остров Пасхи.
Герои пятилеток. Покорители тундр и пустынь. Заворачиватели рек. Сметатели гор. Им в общем-то некуда уж больше спешить и некого больше любить! Оттого-то и исчезает у них охота жить.
Они жили вопреки нормам, Правилам, Человеческим возможностям. «Это нельзя! — ужасалась жизнь. — Даже представить такое невозможно!»
«Возможно!» — отвечали ей безмятежные дети невиданной страны и пинками, матом, надрывая жилы и животы, вгоняли ее в кромешное, кровавое, красивое месиво чуда.
И ведь никто нас не любил. Одна Болгария. Да и то как-то исторически. Помню приятеля прижали в Софии другари-болгары и, как у глухонемого, жарко и громко начали спрашивать: «Что вы всем себя навязываете? Ну что у вас хорошего? Телевизоры у вас плохие, тряпки — плохие, еда — отвратительная!» Мой приятель, человек основательный, таким нестандартным напором озадачился: он с ними как с людьми, Шипка все-таки, Алеша… «Танки у нас хорошие,» — отвечал он болгарам задумчиво, от чего они отвесили челюсти и, да, прав Иван, покачивая своими взбунтовавшимися болгарскими головами, сразу отвалили.
Ну ладно, не любили, но боялись. Так нам и виделась какая-нибудь американская мамка, которая пугает на ночь своего разбушевавшегося бэйби: «Спи, май дарлинг, слядко-слядко, а то русские придут! У!»
Но тут как-то в поезде, идущем по Германии, спрашивает меня одна поджарая американская леди, отбившаяся от своей стариковской кочевой тургруппы: «Вы откуда?» Я ей честно сознался. У старушки глазенки засверкали: «Как интересно! А где это — Россия?» Вот… как ей объяснить? «Москва! — говорю. — Длинная рука Москвы!» — «А-а! Подождите… Россия… Это где-то в Сибири, угадала?» Это же надо какими американский бэйбенок представлял идущих за ним русских! Волосатые, руки до полу, с медведями и волками на поводках, с большими дубинами, топ-топ из своей Сибири, на липовой ноге. У!
И вот она настала, эпоха похмелья. Трезвеющие люди захотели узнать правду. А это всегда — беда. За новое знание мы хорошо расплатились…
Как жить теперь дальше поколениям брошенных душ, умоляющих в страшной тоске: назад, назад, в Сады Скорпиона. Они хотят туда, где было им хорошо. Где они реяли гордо. Между молний.
Трагедию дедов и отцов запечатлел в возвышенном гимне некий школьный оболтус, песнь его с диким воодушевлением распевает поутру моя малолетняя дочь: «Над седой равниной моря гордо реет жирный пингвин! Он и сам уже не помнит, как он смог с земли подняться. Гордо реет третьи сутки, потому что он не знает, как сажать себя обратно».
Мир раскололся. По одну его сторону — толпы старых дураков, по другую — такие же толпы дураков молодых. И так хочется начать дубасить друг друга. За что? За то же самое. «Жук-буржуй и жук-рабочий гибнут в классовой борьбе!»
Дочь моя, создание нового этноса, уже явившегося на Руси, куда несешься ты, дай ответ? Не дает ответа. Чудным звоном заливается, летит и уносится ветром… И я остаюсь один со своим разваливающимся миром. Я не знаю, что с ним делать.
Я слышу стук в дверь. Это входит мой брат. Его зовут — Одиночество. И все же я ему рад. Я говорю ему: «Брат, ты что-то зачастил ко мне. Подари мне свой портрет, и я повешу его на стене». Он отвечает мне: «Брат! С тобой стряслась беда. Но я не брошу тебя, я останусь с тобой навсегда. О, да!»
Старый блюз. И сочинитель его умер давно. И все они умерли. Каждый со своим.
Утренний, ни с чем не сравнимый кайф — не торопясь, развалившись в кресле, обзванивать перед Новым годом любимых. Не по новой телефонной книжке, где реденькие записи, последний срез знакомств, а по старому, доброму, распухшему, расползающемуся гроссбуху.
Алексей Иванович Аджубей, Алена Бакшицкая, Зиновий Гердт, Майк Науменко, Сан Саныч Иванов, Сережа Курехин, Юрий Владимирович Никулин, Шнитке Альфред Гарриевич (Дм. Ульянова, д. 4, корп. 2, подъезд 2, эт. 11, кв. 155, т-н: 137-48-17, звонить через два гудка)… И дальше, дальше. И все они умерли, умерли… Возле каждого номера черной каракулькой церковный крестик. Утонули во времени. И не со всеми я расплатился. Это сколько ж тому назад после ночной репетиции в Студенческом театре МГУ Юткевич сунул мне, студенту, трешник: возьми такси. Так я ему трешника и не отдал.
Мимолетности, сны. Ночь. Спящая промороженная Москва. «От двери цокают копытца, мохнатый кто-то. Вор? Иль бес? И вдруг обнюхал наши лица, зубами пискнул и исчез…» Пистолетный шлепок на Ходынке. Далеко слышно. «Аукцыон» в казино на ипподроме. Под тяжелые волны, потряхивающие пол, мальчики с пальцами топчутся, как слоны на лесоповале. Как Бэтмен проносится Гаркуша, а над головами мечется распоясанный Федоров: «Остановите самолет, я слезу!!!»
А самая нежная песня была у них лет десять назад: «Я стал предателем». Такой весь в ожидании, на цыпочках, весь в лентах, синих гирляндах, смехе далеком, вальс такой, новогодний: «И я случайно в давешней чайной понял секрет: нас просто нет, вот беда. И в принципе не было вообще никогда…»