Искушения и искусители. Притчи о великих
Шрифт:
— Да?
— Что вы делаете? — приятный голос дамский.
— Да как вам сказать, вот перекладываю листочки.
— Хотите женщину?
Хороший вопрос.
— А что вы можете предложить?
— Размер 56-й, бюст восьмой, 25 лет, блондинка. Никак не может сфотографироваться на паспорт, не умещается.
— И, видимо, совершенно необузданный фламандский темперамент?
— Ну, так будете обуздывать?
— Вы смеетесь. Я же не справлюсь.
— Тогда, пожалуйста, другой вариант. Специально для вас. 44-й размер, очень длинная шея, глаза на вторую букву алфавита, лет будет, к сожалению, уже 50.
— И не жалко вам старушку?
— Тогда сидите и пейте свой чай.
Как же она чай-то увидела? Через розетку?
Место службы, до недавних пор
Присмотревшись, обнаружил я и перекинутую через провал доску, причем не по центру, а сбоку, для своих. Ремонт после бурных событий или западня для злодея, если вздумает вернуться? Интересно, в каком соотношении они действуют? Сколько готовы положить за одного? С доски мне не удалось посчитать павших. Что-то там, внизу, шевелилось, но вряд ли. Надеюсь, учет у них ведется.
Скользнув по раскачивавшейся доске, попал я в темный же коридор, некоторое время двигался по нему, ожидая всего. Боковым зрением ухватил табличку на двери «Приемная» и боком же, не меняя темпа, в дверь впитался. Пусто. Где же сторожевые девушки? Ай-я-яй! Вот так, взяли и оставили пост. А если враг?
Толкаю значительную дверь и в мягкой манере попадаю в святая святых. Сердце учреждения билось на положенном месте. За своим столом. Оно там обедало. У него было лицо артиста Менглета, оно расстелило перед собой газету, где разложены были тут у нас и помидорчики, и хлебушек, и кастрюлька с картошечкой, мням-ням! В момент моего появления оно запивало все засунутое в рот молоком из бутылки. Старина Менглет, он напрягся, проглотил, покраснел и сказал потрясенно: «Обед!» — «Не беспокойтесь, мне это совсем не мешает», — отвечал я по-матерински, плавно пересекая кабинет, плюхаясь в кресло напротив и доставая верительную грамоту.
Он ее изучил, обеими руками оттащил в сторону газету с обедом, на его место выложил толстую папку с бумагами и взял слово. Кратко, но емко, остаточно облизываясь, обрисовал он подробности мирной внутренней жизни заведения, в обычное время производившего на Божий свет сценарии общественно-массовых мероприятий, но сейчас способного лишь судорожно приходить в себя.
В папке содержались копии клеветнических писем («Это у меня есть», — подсказал я), а также сценарии негодяя, окунувшего в грязь коллектив. Они отличались помятостью бумаги, отсутствием абзацев, наличием огромных желтых пятен, испещрены были подтертостями и исправлениями, строчки мерзавец просто не дописывал, бросал и начинал следующую с большой буквы. Запятых он тоже не ставил.
Он начинал мне нравиться. Сценарии его поражали буйством официальной фантазии. Все участники предлагаемых им празднеств должны были произносить дикие речи с обилием цитат из классиков, причем в виде некоих полемик. Чтецы как бы спорили друг с другом, перемежая цитаты цифрами местных достижений. Правы были, естественно, обе стороны. Послушать бы хохлов-колхозников, с гаканьем читающих этот бред товарищам по труду.
— Неплохой работник, — пожаловался Менглет, — но мы были просто вынуждены от него избавиться. Он нас парализовал. Вначале шли анонимки. Это еще ничего, на анонимки сейчас уже не обращают такого внимания, ну вызвали меня в обком, я принес документы — и разрешилось. Но потом свои кляузы он начал подписывать. Растраты, разврат. Какие растраты, мы второй год не можем закончить ремонт! Какой разврат, люди все время в командировках! И опять же, на разврат нужны деньги. Очевидно.
Проверки нас замучали. Мы заняты лишь тем, что отбиваемся и роемся в старых документах. Заметьте, ни одна из его кляуз не подтвердилась. Но он будто и не заметил. И сейчас сидит дома и сочиняет. Если раньше он должен был приходить и как-то смотреть нам в глаза, то после увольнения он просто как с цепи сорвался. Он теперь уже мстит за то, что его выгнали. Перешел на личности.
У моего заместителя был инфаркт. Одна замечательная женщина, она работала вместе с этим негодяем в отделе клубов, теперь просто не выходит на работу, заболела. Вам я могу сказать — она пыталась совершить самоубийство. Он едва не развалил ей семью. Муж простил ее, все понял, он преподает в институте, солидный человек. Он женился на ней, когда она была его студенткой, у них замечательная семья, двое детей, она живет на Приморской, 12. Вера Павловна. Извините.
Выход с доски, по другую сторону ямы, преградила старуха в белом платочке, с поджатыми в нитку губами, сурово ткнув в грудь мою конвертом. «Это не мне, — сказал я, пытаясь мягко ее обогнуть, — я не здешний». — «Вам! — отвечала непреклонно старуха. — Примите меры». Господи, уже разнеслось!
В конверте находился лист тетрадной бумаги с письмом, из которого следовало, что группа болванов-старшеклассников по фамилиям Подопригора, Перебийнос, Убийвовк и Ковбаса (честное слово), обласканные учителем физкультуры по фамилии Педос (гадом буду!), при полном попустительстве зав. районо Злогодуха (ни буквы не придумывал, такого нельзя придумать), затравили учительницу литературы Постную (полный атас!). За старухой у выхода стояло несколько ее ровестниц с поджатыми губами. Отчего Газета не наделяет своих Кроликов способностью к левитации? «Спасибо! — сказал я старухе. — Огромное спасибо, мы разберемся и обязательно примем меры, одну минуту, сейчас я вернусь!» Пробалансировав по доске в обратном направлении, я вернулся к Менглету и спросил у него, где черный ход. Или выход. Он злобно подавился огурцом и велел идти за какие-то панели, откуда узенькая лесенка, заставленная ящиками, вывела меня в крошечный глухой двор. Выхода из него не было, поэтому оглянувшись, я перемахнул через забор и спрыгнул где-то уже вовсе в неведомом месте. Где же у них тут рынок-то?
Дом на Приморской, 12, зарос виноградом, я долго тряс калитку, покуда не услышал слабый отклик откуда-то из недр: «Открыто, входите!»
Вера Павловна, пытавшаяся убить себя. Чудный украинский пончик, белая кожа с голубыми тенями, карие глаза, лучших женщин Бог, увы, пока не придумал. Пухивочка навсегда, сколько бы ей ни образовалось лет. Старательное украинское воспитание. С младых ногтей — художественная гимнастика, это и сейчас видно, при желании может, откинув голову, осмотреть себя сзади. Гад буду, ее и музицировать учили, повзрослев, она должна была стать порядочной женщиной из хорошей семьи. Правильная речь, умение делать Борщ — Пальчики Оближешь, дети, в свою очередь поглощенные гимнастикой. На заднем плане, в неприкосновенным запасе, пианино.
Срывающимся шепотом она сказала, что скоро придут девочки, вернется муж и она уже не может, да и не хочет больше говорить об этом. Увы, любая трава нуждается в предварительной разминке. Тут нужно хотя бы минуту говорить самому. Медленно, чтобы дошло все. «Я не займу у вас времени вовсе, — сказал я загробным голосом. — Я все уже знаю. И не хочу причинять вам боль. Но мне необходима ваша помощь. Помогите мне! Помогите понять, как это можно, зная, что твои обвинения ложны, снова и снова продолжать их писать, подписывая? Зачем, почему? Что это, болезнь? Вы имели несчастье работать с этим человеком. Вы с ним разговаривали. Помогите мне понять. И больше вы не увидите меня никогда. Ссылаться на вас я не стану».
— Господи, да мне уже все равно, — заговорила она механическим голосом. — Да, мы работали вместе. Вы знаете, он никогда мне не нравился как мужчина, я его просто не видела, но работник он неплохой, тороплив только, у нас ведь платят за каждый сценарий, и он очень много писал. Иногда показывалось в нем и вдохновение. На какой-то миг, вспышкой. Нет, он не страдал шизофренией. Хотя не знаю. У творческого и у больного человека возбуждение похоже. У него были семейные неприятности. Вечно нужны деньги. Он их все время считал. Скупой от бедности. Мне было его иногда жалко. Да. Вот поэтому я не возмущалась. Я-то обеспеченный человек. Но я — женщина. А он мужчина. Нет, он иногда пытался вести себя как мужчина. Мог цветы подарить. Ну, какие там цветы, сорвет где-нибудь. Или мороженое принести, положит мне на стол, на тарелочке. А иногда он вел себя, простите, просто как баба какая-нибудь. Мог оскорбить уборщицу, наорать на нее. Сплетничать любил. Знаете, с таким смаком вдруг расскажет гадость про какого-нибудь общего знакомого. И юмор был у него ужасный. Сальный. Да, сальный. Такой, ниже талии. Он и с женщинами вел себя так, будто они существа заведомо грязные и, простите, только и думают об одном. Зато сам-то он ничего не боится и смело проговаривает как бы за женщину, как бы ее потаенные желания. Может быть, он считал, что так подтолкнет ее на более короткие отношения? Эти вечные намеки! Понимаете, он как бы показывал каждой женщине, что с ним ей, грязной, можно не стесняться. И, видимо, кто-то откликался. Потому что иначе он бы не стал это продолжать. Видимо. Хотя не знаю, какой надо быть, чтобы это принимать.