Искусство и кофе
Шрифт:
Лайзо улыбнулся — беспечно и широко:
— Да так, шутка одна, леди. Пусть кое-кто голову поломает.
Мы смотрели друг на друга некоторое время — а потом вдруг расхохотались одновременно и, право, я не веселилась так уже лет пять. Грудь стало колоть от недостатка воздуха, щеки разгорелись, в затылке появилась странная легкость, а смех все не кончался и не кончался. И когда я уже испугалась, что мне станет дурно, Лайзо вдруг протянул руку и коснулся моих волос. Легонько, самыми кончиками пальцев — по растрепавшимся вихрам.
А ощущение было такое, будто меня окатили холодной водой.
— Что?..
— Перышко запуталось, —
— Да, пожалуй, — растерянно согласилась я. Нет, самочувствие у меня было хорошим — и даже слишком. Но оставаться в кофейне дольше я просто боялась. Вдруг еще что-нибудь случится? И так впечатлений уже довольно для одного вечера.
Мэдди, похоже, давно уже стояла в дверях зала, взволнованно тиская мокрую тряпку, и даже не пыталась сделать вид, что занята работой — смотрела на нас и слушала разговор, не скрываясь. Мне следовало бы рассказать хоть что-то о Рокпорте сейчас, да и Лайзо не повредило бы чуть больше услышать о моем женихе… Но я чувствовала, что в таком состоянии могу наговорить больше, чем нужно, а потом пожалеть об этом.
Лайзо был прав — пора возвращаться домой.
Когда мы проходили через кухню, Георг перед тем, как попрощаться, спросил:
— Маркиз Рокпорт не говорил, зачем он вернулся?
Я покачала головой.
— И о помолвке пока не заговаривал?
— Нет.
— Тогда зачем… — начал было Георг, а потом нахмурился и отвернулся. — Впрочем, это не мое дело. Доброй ночи, леди Виржиния.
— Доброй ночи, Георг.
Мэдди проводила меня до самого автомобиля. Я сначала хотела предложить ей поехать ко мне и ночевать сегодня в особняке — просто так, в порыве заботливости, но потом вспомнила, что нынче в кофейне оставалась миссис Хат, которая уже час как мирно спала на втором этаже и пропустила все веселье.
…Наверное, в автомобиле я задремала. Просто на мгновение прикрыла глаза, давая себе отдых от впечатлений, затылок коснулся мягкого подголовника… И тяжелый, беспокойный полусон-полузабытье слетел с меня лишь тогда, когда машина дернулась, попав колесом в яму на дороге.
Потом, кажется, меня осторожно вели по лестницам наверх, поддерживая под локоть. В спальне пахло вербеной и немного дымом — камин топили. Магда помогла мне умыться розовой водой, ополоснуть гудящие от усталости ступни, переодеться в ночную сорочку — и уложила спать, заботливо, по-матерински подоткнув одеяло.
«Надо было мне взять какую-нибудь книгу о Нингене или хотя бы подборку газетных статей», — успела я подумать уже сквозь дрему.
Наверное, поэтому сны этой ночью были такими странными.
…Жара на острове делает воздух густым, как карамель, царапающим горло. Не спасает даже влажный ветер с океана, да и слаб он — в час тишины и безмолвия.
Жара.
Вдоль полосы прибоя бредут двое. Длинные пологие волны омывают их босые ноги, горькие брызги оседают на подвернутых штанинах. У того, что идет справа, кожа цвета выбеленной временем кости — мертвенная, слегка желтоватая; у его льняной рубахи длинные рукава, полностью скрывающие руки, и высокий зашнурованный ворот. На голове — широкополая черная шляпа, настолько нелепо-чуждая здесь, под ослепительным солнцем, у голубой воды и золотого тонкого песка,
Второй смугл, и рукава у него закатаны до самых плеч. Пальцы — намозоленные, широкие ногти — в пятнышках въевшейся краски. Волосы у него черные в красноту и прямые, как у островитян.
Я — призрак, молчаливый и любопытный. Солнце светит сквозь меня, волны не касаются моих ног. Я нагоняю странную пару и держусь потом в шаге позади, чтобы можно было слушать чужой разговор.
— … Мне кажется, что я болен, Сэран, — говорит смуглый. — Я сплю всю ночь и утро, до самого полудня, а все равно просыпаюсь без сил. Я думал, дело в жаре, уехал в Марсовию, навестил дочерей… Но стало только хуже. Вчера я заснул прямо в мастерской, за работой, и едва не погубил картину.
Бледный молчит. Его волосы выбиваются из-под шляпы — до того светлые, что кажутся прозрачными. Они легче осенней паутины и наверняка на ощупь нежней шелка — так и льнут к ветру, ласкаются…
— Ты должен оставить свои картины. Они губят тебя.
— Тебя послала Вивьен? Скажи ей, что я не вернусь. Детям лучше вовсе без отца, чем с таким сумасшедшим, как я.
— Сестра здесь ни при чем. Я просто беспокоюсь о тебе. Если не хочешь бросать живопись совсем — хотя бы отдохни от нее. Год, два… Она тебя убивает.
— Нет.
— Да, Ноэль. Да. Я вижу это ясно, как видел много раз прежде — ты сгоришь, как сгорали другие художники. Настоящие. Те, кто знал, что вложить душу в картину — это не просто слова.
Тот, кого назвали Ноэлем, наклоняется и подбирает ракушку. Смотрит на нее, очерчивает пальцем край — а потом сжимает в кулаке.
Хруст — и белая крошка высыпается из кулака на песок.
— Может, это просто старость? Все изнашивается с течением времени. Несколько лет назад из этой раковины можно было бы сделать скребок или даже нож. А теперь она стала хрупкой. Совсем как я…
Тот, кого зовут Сэран, берет руки Ноэля в свои — резкий, сюрреалистический контраст, темная бронза и белое серебро — и, склонившись, сдувает с безвольных ладоней белую крошку.
— Оставь свои картины, Ноэль, — Сэран смотрит в песок. — Они выпивают твою душу по капле. А человек без души жить не может.
Ноэль смеется, но смех у него ненастоящий — колкий, царапающий, испуганный.
— Сэран, это уже слишком! Ты нарочно меня пугаешь?
И он отвечает без улыбки:
— Да. Конечно, нарочно… Посмотри, не Таи ли машет тебе рукою? Та девушка, что каждое утро приносит еду из деревни?
Ноэль щурится, глядя вдаль.
— Да, это она, — он запинается. — Сэран…
— Иди, — бледный легонько толкает его в спину. — Таи не стала бы приходить зря. А я догоню позже. Мне хочется еще побыть здесь… я так редко вижу солнце.