Искусство умирать
Шрифт:
– Я считаю, что в данном случае уместнее всего будет Мясорубка, – сказал Норман.
Морис помолчал, задумавшись. Снова кольнула мысль об Анжеле. Нет, не может быть. Он бы давно вернулся, – Морис успокоил сам себя и спросил:
– Но как? У нас ведь нет техники.
– Мы просто поставим перемалывающие захваты на Зонтик и будем гнать его по дороге. Это будет то же самое. Но еще я считаю, что это должна быть последняя казнь, иначе нас останется слишком мало, чтобы основать здесь новое человечество. Еще я считаю, что единственная женщина не должна больше рассматриваться как член экипажа – теперь она будет общественным достоянием. Ее нужно хорошо кормить и держать под охраной. Она должна рожать каждые
Новое человечество – вот это придумано хорошо.
– Разумно, – сказал Морис. – Тебя я назначаю моим советником. Но с должности наблюдателя не снимаю.
Среди деревьев сада послышался шум. Морис поднял винтовку.
А ведь мы совсем безоружны, – подумала Кристи, – если что-нибудь случится…
Из-за деревьев выпрыгнул кузнечик. Его усы-антенны торчали бодро, но прыгал он с трудом, из-за раздутого брюха. Он держал в зубах плохо обглоданный скелет, придерживая его передними лапами.
– Это всего лишь Кузя, – сказал Морис и взял Кузю на мушку. – Не бойтесь, он всего лишь сожрал Анжела.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
МУЗЫКА
72
Генерал Швассман выздоравливал недолго, но мучительно. Особенно его волновало то, что кожа лица, после заживления ранок, становилась неровной и бугристой – будто кожа человека, переболевшего оспой, человека, изображенного на древних рисунках. Врачи предложили ему очень болезненную операцию по пересадке кожи лица и он согласился – ведь человек, претендующий на роль вождя, должен выглядеть идеально. Он мог принимать болеутоляющее, но не делал этого – не потому, что хотел казаться стойким, а потому, что народ должен видеть стойкость вождя и воодушевляться ею. Особенно сильно он страдал по ночам, ведь он не мог спать, а вся жизнь в лечебнице, расчитанная на людей обыкновенных, с наступлением ночи замирала. Генерал Швассман лежал, смотрел в потолок и думал.
За первую ночь он успел передумать все полезные мысли, и теперь в голову лезли одни бесполезные. Швассман огорчался, ведь обдумывание бесполезного означает потерю бесценного времени его бесценной для общества жизни.
Рядом, на соседней койке, ближе к окну, лежал другой человек, который выздоравливал и дольше и мучительнее Швассмана – дежурный педагог из инкубатора.
Его, к сожалению, не казнили сразу – и народ ушел с площади не вполне удовлетворенный. Педагога не удалось казнить по причине небольшой ошибки: его просто сочли мертвым. А позже, когда он начал стонать и шевелиться, зрители уже разошлись и собирать их снова было бы неудобно. Да и кому интересно смотреть на казнь полутрупа? Другое дело – неделю или две спустя, когда педагог вполне прийдет в себя и снова почувствует вкус к жизни. А пока – пусть выздоравливает.
Педагог тоже не спал ночами и тоже размышлял. Но, в отличие от Швассмана, он любил размышлять вслух и генерал порой неволько втягивался в его разговоры, отстаивая свою правду. Генерал прекрасно знал, что единственной правды не бывает, у каждого правда своя, знал, что рано или поздно одна из правд подминает другие и перекусывает горло каждой чужой правде. Тогда она становится не только правдой, но и правилом. А еще педагог слушал музыку. Наверное, что-то повредилось в его мозгу. Музыка была старинной – той поры, когда даже компьютеров не было. Тогда музыка сочинялась и исполнялась вручную на так называемых музыкальных инструментах. Музыка, которую слушал педагог, была столь сложной и неясной, что генерал Швассман прислушивался к ней, как к некоему коду, пытясь его разгадать. Музыка лились как тонкая струйка воды, иногда вибрировала, иногда дрожала или колебалась, иногда прерывалалась, иногда повторяла самое себя и самое себя поддерживала совершенно неожиданным и почти невообразимым кружением. Слушая эти тихие ночные звуки, генерал Швассман думал о том, насколько несчастными были те люди, которые
Плач брошенного ребенка – Эти строки о ребенке и крике обезьяны генерал Швассман помнил из спецкурса по древней культуре. Строки приводились как пример глупости и бездоказательности, пример алогичности суждений древних мудрецов. Ведь, человек, который произнес их, считался мудрецом в свое время. Кем и зачем я заброшен сюда и почему брошен? – но он открывал глаза и понимал, что это всего лишь музыка, всего лишь музыка, которая как галлюциноген мешает рассудку быть самим собой. После третьей ночи он приказал, чтобы в палате больше не было музыки. И музыка исчезла. Но вместо нее начались долгие беседы, в которых каждый говорил не столько с собеседником, сколько с самим собой. И это было не менее печально, чем музыка – вы говорите, что крик обезьяны печален – а слышали ли вы?…
Педагог включал свет по ночам и читал книги. Иногда Швассман поворачивал голову и смотрел на его лицо – лицо человека, открывшего для себя великие миры.
Однажды Швассман не выдержал и спросил:
– Неужели ты нашел что-то интересное для себя в этих книгах? Ты ведь прошел полный курс научной подготовки.
– Это удивительно, – сказал педагог, – ведь оказывается раньше педагогика была наукой об обучении детей.
– Конечно, – ответил Швассман, – ведь раньше не было скоростного всеобщего обучения. Тогда каждого приходилось учить в отдельности, затрачивая на это невероятный труд. И все равно результаты были мизерны. И никакой гарантии.
Поэтому педагогика и была наукой. И даже искусством. Но я не понимаю, что в этом необычного.
– Я читаю, – говорил педагог, – читаю разные воспитательные системы. И нахожу, что все они разные. Но несмотря на разницу, лучшие из них учат одному и тому же.
– Чему же они учат?
– Чувстовать и чувствам.
– Да, – сказал Швассман, – в этом и был основной недостаток прошлых веков.
Чувства – это остатки инстинктов, доставшиеся нам от предков. Только освободившись от чувств человек стал человеком разумным. Взгляни на наше общество, я не говорю, что оно идеально, но оно достаточно близко к идеальному, а что было раньше? – человек даже не знал чего он хочет: «Смело мы в бой пойдем и как один умрем в борьбе за это» – процитировал Швассман, – но за что за «это»? Они даже не знали за что собираются умирать. И не понимали, что если умрут все как один, то это означает поражение, а не победу. А сейчас каждый понимает, за что ему приходится умереть.
– Мне не хочется умирать, – сказал педагог, – раньше было все равно, а теперь совсем не хочется. И я убил за свою карьеру четырнадцать детей. Четверо из них тоже не хотели умирать. Я думаю, имел ли я на это право. Я думаю, наш мир стал слишком жесток, слишком.
– Неправда, мир всегда был жесток, всегда одни поедали других, это закон жизни, если бы не это, то человечество бы никогда не появилось на земле.
– И все же я думаю, имел ли я право?
– Где это ты прочел такую глупость?
– Вот, все здесь же, в этой книге. Тут говорится, что жил когда-то педагог, у которого было примерно двести учеников. Ученики оказались не той национальности, то есть, генетически не подошли. Когда учеников отправили на сожжение, то педагог добровольно пошел вместе с ними. А ведь это болезненная смерть.
– Тогда зачем он это сделал?
– Он хотел защитить их или хотя бы остаться вместе с ними до конца.
Оказывается, раньше педагоги не убивали детей.
– Возможно, – сказал Швассман, а наутро приказал перевести педагога в другую палату.