Испанский сон
Шрифт:
— Покайся, несчастный… — сказала она басом, выпендриваясь.
Филипп не узнал голос дочери. Что-то громоподобное затряслось у него в ушах, многократно отдаваясь от камня, грозным звоном вторгаясь в мозг и наполняя его настоящим, не игрушечным ужасом. Он вздрогнул и затравленно огляделся. Стайка из четырех женщин смотрела на него с любопытством, без малейшего сочувствия.
— Признайся перед судом святой инквизиции…
Страшное существо за столом не могло быть его милой маленькой доченькой. В его ушах бился, гремел глас разгневанного Бога. Филипп инстинктивно съежился, пытаясь спрятаться от этого кошмара. Чучело гороховое… начиталась всякой ерунды.
Он жалко
!Her'etico!
Вот, значит, как… Он поспешно вышел из круга.
Наверх шли долго, иногда спотыкаясь, и вместо лампочек виделись ему факелы, висящие на стенах, фонарь в руке идущего впереди… А снаружи — такое яркое, радостное солнце… Может, это закон природы? Обязательно должен быть противовес, когда слишком ярко и радостно? А где он, этот противовес, сейчас?
Когда поднялись, монашка спросила:
— Вы из какой страны?
— Из России, — ответила Сашенька.
— О! — воскликнула монашка и смущенно, явно уступая мирскому соблазну, попросила: — А не дадите ли мне монетку?
Они, все втроем, уставились на нее непонимающе.
— Moneda, — повторила монашка и для ясности показала им песету. — Una moneda de su pais, la moneda rusa. Су-ве-нир.
Они расхохотались, и монашка вместе с ними, и англичанки тоже. Может быть, для Европы это было в порядке вещей. Монашка-гид, она же коллекционер… Весело было смеяться снаружи мрачного подземелья, в самом конце второго тысячелетия. Монетка нашлась, и разносторонняя монашка рассыпалась в благодарностях. Она подарила Сашеньке репродукцию картины, изображающей пожилую бородатую маму. Все впятером, экскурсанты вежливо поблагодарили монашку за доставленное удовольствие.
Солнце на улице было странно, неестественно ярким. Закон противовесов, подумал Филипп.
Было не так. То есть, все было не совсем так, как запомнилось Филу. Смею утверждать это с уверенностью, так как позже, подавшись в любители-краеведы, я по различным источникам изучила места, где мы бывали в то наше первое путешествие.
Это факт, что госпиталь Тавера давно перестал выполнять больничные функции. Лет уже двести, наверное, часть его служила апартаментами аристократа. Там-то и висело изображение бородатой мамаши; не знаю, существовала ли таковая в действительности, но картина — да, была. Вместе с тем, в библиотеке не было никаких доспехов и статуй — они, верно, привиделись Филу, переместились в его сознании из какого-то другого похожего места, каких за ту нашу поездку мы перевидели множество. В застекленных шкафах хранились вовсе не бесценные фолианты, а всего лишь больничная бухгалтерия, накопившаяся за несколько веков; стоящие же на специальных подставках (а вовсе не закрытые под стеклом) инкунабулы представляли собой не что иное, как сборники нот для хора.
Ну, а что касается мрачного подземелья, то здесь уж воображение Фила разыгралось в полную мощь. Никакой инквизиции сроду там не бывало. Подземелье представляло собой не более чем усыпальницу (хотя и неплохую), с четырьмя саркофагами, расставленными по стенам с претензией на крошечный Эскуриал; возвышение же со столом, думаю, предназначалось для отпеваний и прочих аналогичных надобностей. Звук на самом деле усиливался неправдоподобно, но не от стола к центру зала, а просто в самом центре. Акустическая линза — вот как это называется; о назначении этого строительного шедевра можно лишь догадываться. Может быть, дань какой-то традиции? В общем, по этому поводу у меня нет идей.
Вот так, дорогие. Конечно, Фил скажет — какая разница, как было на самом деле? Был нарисованный кружочек, вообще никакой. Обернулся многим — настоящим, разным, таинственным. Вещи — скажет Фил — таковы, какими мы их видим.
И какими помним; вот что и есть главное.
Заметьте, для Фила.
Не для меня.
Она медленно поднялась в необходимости сурового выбора и застыла возле двери неподвижно, безмолвно. Она слышала каждый звук, доносящийся изнутри, каждый тишайший звук — как он ел мадаленку, как пил кофе, как допил и поставил чашку на блюдце, как поставил поднос на прикроватную тумбочку. Она уловила воздушный шелест постельного белья, слабый шорох внутренностей атласного ложа, а потом — звук поцелуя легкого и нежного, поцелуя одними губами.
Она опустилась на колени и приникла глазом к замочной скважине, созданной для нее, как и все в этом доме — замечательно широкой, горизонтальной и позволяющей видеть почти все. То, что оставалось вне поля зрения, она умела домыслить — безошибочно, так, как если бы она это видела своим очень зорким глазом. Она не боялась, что ее могут застать. Она умела подглядывать. Умела не моргать, задерживать дыхание, бесшумно и быстро скрываться. Она также умела распознавать намерения. Если бы кто-нибудь из них захотел посмотреть, нет ли ее за дверью, она исчезла бы прежде, чем он успел бы сделать свой первый шаг. Но никто из них — ни он, ни Ана — не помышлял об этом.
— Знаешь? — шепнула она. — Мы не одни сейчас дома.
— Да, я спускался.
— Общался с ней?
— О, да. Общался.
— Как она тебе?
Он пожал плечами. В следующий момент его рука появилась из-под одеяла и плавно опустилась на ее бедро… сжала его слегка… отпустила… поползла по нему выше, выше…
— Подожди… я не могу сейчас, мне нужно идти… мне нужно…
— Молчи.
Он привстал в постели и одним точным движением опрокинул ее на одеяло. Она оказалась лежащей поперек кровати на животе. Она попыталась перевернуться.
— Но мы не одни… Мы не…
Он пригнулся к ее обращенной к нему голове и закрыл ей рот поцелуем. Затем он выпрямился, наложил обе руки на ее попку и сделал несколько плавных кругообразных движений. Его пальцы напряглись и сжались. Попка выгнулась навстречу его рукам. Но они уже двигались дальше, захватывали тонкий поясок и тянули его вниз, в то время как она поспешно, крупно дрожа, расстегивала пуговицы на юбке, потом на жакете, потом во всех остальных застегнутых местах. Она расстегивала все, что было застегнуто; и, не успевала она расстегнуть очередное, как его руки уже оказывались там и ласкали прежде скрытое, раздвигали, сжимали, гладили.
Его губы и язык присоединились к его рукам, для которых было уже слишком много работы. Его Царь обнажился — мягкий, благой, притягательный; она схватила его рукой; она ласкала Царя сильно и страстно… быстро возник, вознесся змей, и тотчас превратился в грозного зверя. Дева чувствовала, что ее Царица еще не сдалась, но зверь, не дожидаясь этого, приступил к ней решительно, жестко, даже с грубостью. Она издала стон, и Царица исчезла. Теперь это была лишь пизда, трепещущая от страсти и истекающая соками под властью зверя свирепого и неумолимого. Они взлетали над постелью; в один из моментов он перевернул ее, и Дева ощутила краткий, беззвучный, отчаянный крик покинутой плоти, но в следующий момент зверь вторгся опять, приветствуем ее хриплым, торжествующим стоном, и полет двоих продолжался.