Исповедь
Шрифт:
– Расскажи мне, - говорит, - как ты жил и зачем пришёл сюда?
И стал я рассказывать о себе, не скрывая ни одного тайного помысла, ни единой мысли, памятной мне; он же, полуприкрыв глаза, слушает меня так внимательно, что даже чай не пьёт. Сзади его в окно вечер смотрит, на красном небе чёрные сучья деревьев чертят свою повесть, а я свою говорю. А когда я кончил - налил он мне рюмку тёмного и сладкого вина.
– Пей! Я, - говорит, - тебя ещё тогда заметил, как ты в церкви молился вслух. Не помогает монастырь?
– Нет. На вас имею крепкую надежду, помогите мне! Вы - учёный
Он тихо говорит, не глядя на меня:
– Мне одно известно: на гору идёшь - до вершины иди, падаешь - падай до дна пропасти. Но сам я этому закону не следую, ибо - я ленив. Ничтожен человек, Матвей, и непонятно, почему он ничтожен? Ибо жизнь прекрасна и мир обольстителен! Сколько удовольствий дано, а - ничтожен человек! Почему? Сия загадка не разгадана.
Ударили к вечерне, вздрогнул он и говорит мне:
– С богом, иди!
Будь я умнее - в тот же день и надо бы мне уйти от него: сохранился бы он для меня как хорошее воспоминание. Но не понял я смысла его слов.
Пришёл к себе, лёг - под боком книжка эта оказалась. Засветил огонь, начал читать из благодарности к наставнику. Читаю, что некий кавалер всё мужей обманывает, по ночам лазит в окна к жёнам их; мужья ловят его, хотят шпагами приколоть, а он бегает. И всё это очень скучно и непонятно мне. То есть я, конечно, понимаю - балуется молодой человек, но не вижу, зачем об этом написано, и не соображу - почему должен я читать подобное пустословие?
И снова думаю: отчего я вдруг заподозрил, что Антоний - отец мне? Разъедает эта мысль душу мою, как ржа железо. Потом заснул я. Во сне чувствую, толкают меня; вскочил, а он стоит надо мной.
– Я, - говорит, - звонил-звонил!
– Простите, - мол, - Христа ради, очень тяжело работал я!
– Знаю.
А "бог простит" - не сказал.
– Я, - говорит, - иду к отцу игумену, приготовь мне всё, как указано. Ага! Ты книгу эту читал? Жаль, что начал; это не для тебя, ты прав был! Тебе другое нужно.
Готовлю я постель: бельё тонкое, одеяло мягкое, всё богато и не видано мной, всё пропитано душистым приторным запахом.
Начал я жить в этом пьяном тумане, как во сне, - ничего, кроме Антония, не вижу, но он сам для меня - весь в тени и двоится в ней. Говорит ласково, а глаза- насмешливы. Имя божие редко произносит, - вместо "бог" говорит "дух", вместо "дьявол" - "природа", но для меня смысл словами не меняется. Монахов и обряды церковные полегоньку вышучивает.
Много он пил вина, но не бывало, чтобы шатался на ногах, - только лоб у него станет синеват, да глаза над прозрачными щеками разгорятся тёмным огнём, а красные губы потемнеют и высохнут. Часто, бывало, придёт он от игумена около полуночи и позднее, разбудит меня, велит подать вина. Сидит, пьёт и глубоким своим голосом говорит непрерывно и долго, - иной раз вплоть до заутрени.
Трудно мне было понимать речи его, и многое позабыл я, но помню сначала пугали они меня, как будто раскрывали некую пропасть и толкали в неё с лица земли всё сущее.
Иногда от таких его речей становилось мне пусто и жутко, и готов я был спросить его:
"А вы не дьявол будете?"
Чёрный он, говорил властно, а когда
Но, как сказано, во дьявола не верил я, да и знал по писанию, что дьявол силён гордостью своей; он - всегда борется, страсть у него есть и уменье соблазнять людей, а отец-то Антоний ничем не соблазняет меня. Жизнь одевал он в серое, показывал мне её бессмысленной; люди для него - стадо бешеных свиней, с разной быстротой бегущих к пропасти.
– Вы, - мол, - говорили, что жизнь-то прекрасна!
– Да, если она признаёт меня, она прекрасна, - отвечает он и усмехается.
Только эта усмешка и оставалась у меня от его речей. Точно он на всё из-за угла смотрел, кем-то изгнанный отовсюду и даже не очень обижаясь, что изгнали. Остра и догадлива была его мысль, гибка, как змея, но бессильна покорить меня, - не верил я ей, хотя иной раз восхищался ловкостью её, высокими прыжками разума человеческого.
Впрочем, порою - хоть и редко - сердился он.
– Я, - кричит, - дворянин, потомок великого рода людей; деды и прадеды мои Русь строили, исторические лица, а этот хам обрывает слова мои, этот вшивый хам, а?!.
Такие речи не интересны были мне - я, может, и сам тоже знаменитейшей фамилии, да ведь не в прадеде сила, а в правде, и вчера - уже не воротится, тогда как завтра - наверное - будет!
А то сидит в кресле своём, без крови на лице, и рассказывает:
– Опять, Матвей, обыграли меня эти монахи. Что есть монах? Человек, который хочет спрятать от людей мерзость свою, боясь силы её. Или же человек, удручённый слабостью своей и в страхе бегущий мира, дабы мир не пожрал его. Это суть лучшие монахи, интереснейшие, все же другие - просто бесприютные люди, прах земли, мертворождённые дети её.
– А вы, - говорю, -- кто среди них?
Может быть, я его десять раз и больше так вот в упор спрашивал, но он отвечал мне всегда в таком роде:
– А ты - случайный человек и здесь, и везде, и всегда!
И бог его был для меня тайной. Старался я допросить его о боге, когда он трезвый был, но он, усмехаясь, отвечал мне знакомыми словами писания, бог же для меня был выше писания. Тогда стал я спрашивать у пьяного, как он видит бога?
Но и пьяный Антоний крепок был.
– А хитёр ты, Матвей!
– говорит.
– Хитёр и упрям! Жаль мне тебя!
И я тоже стал жалеть его, ибо видел его одиночество, ценил обилие всяких мыслей в нём, и жалко было, что зря пропадают они в келье.
Но, жалея, всё упорнее наседаю на него, и однажды он нехотя сказал:
– Но я, как и ты, Матвей, - не вижу бога!
– Я, - мол, - хоть не вижу, но чувствую, и не о бытии его спрашиваю, а - как понять законы, по коим строится им жизнь?
– Законы, - говорит, - в номоканоне смотри! А если чувствуешь бога, то - поздравляю тебя!
Налил стакан вина мне, чокнулся со мной и выпил; вижу я, что хотя лицо у него серьёзное, как у мёртвого, но глаза красивого барина смеются надо мной.