Исправляя ошибки
Шрифт:
В определенном смысле их связь ослабла. То и дело Бен избегал прямого телепатического контакта, все больше уходя в себя, отчего им обоим было куда сложнее чувствовать друг друга, как прежде. Однако на глубинном подсознательном уровне — там, где расположены самые тайные стремления души — эта связь, напротив, сделалась сильнее, крепче и увереннее. И шло это, что удивительно, тоже от него, от Кайло. Как будто он, вытолкнув мать из своего сознания, нарочно, однако, оставил в двери маленькую щелку, как бы призывая ее зайти снова; как будто прогонял ее одной рукой, но другой держал, не давая уйти. Его действия говорили одно, но сердце взывало к другому — Лея чувствовала его колебания, яркие и жалящие, подобно электрическим зарядам. Бессознательно Бен все еще искал
Его душевные силы были на исходе. Никто не догадывался об этом — пленник держался все так же уверенно, все так же дерзко, как и прежде. Но Лея знала доподлинно. Ее сын боялся. Боялся не выдержать и спасовать теперь, находясь на финишной прямой перед самым окончанием. Боялся, что желание жить пересилит в нем гордость и преданность принципам.
Он не хотел умирать. Более того, Бен часто думал, что случись ему угодить впросак еще несколькими месяцами ранее, ему было бы куда легче терпеть то, что ему приходилось терпеть сейчас. Лея старалась обмануть сама себя, делая вид, что не знает причины этого. Его мысли на этот счет таили слишком много личного. Такого, о чем даже родителям — а быть может, им-то как раз в первую очередь, — знать не полагается. И все же, причина была ясна. Генерал Органа угадала ее задолго до этих событий. Вероятно, еще на Ди’Куаре, когда посмела, пользуясь беспамятством сына, погрузиться в его разум.
Когда она думала о том, что скрывалось за его внезапным отвращением к смерти, пусть даже смерти, с его точки зрения, достойной, у Леи тоскливо сжималось сердце. Именно в такие минуты она вспоминала, что ее сын так и не успел пожить нормальной человеческой жизнью. С детства изолированный от общества, не похожий на других, одинокий и озлобленный, он никогда не знал, что такое естественные радости и огорчения, которые скрывает молодость. И в этом также присутствовала ее вина.
А теперь он должен был умереть. Так и не раскрыв для себя и малой доли того обыкновенного и естественного, без чего попросту не может состояться личность. Подобные рассуждения рождали обиду. Лея готова была ненавидеть всех и вся за эту ужасную несправедливость — ненавидеть от имени Бена, который сам не имел возможности даже полноценно осознать, чего его лишили.
И сейчас обида снова поднялась в ней, разрывая грудь; и сердце в который уже раз сжалось от тоски, когда Лея — через мгновение после того, как она поймала на себе взгляд голограммы — услыхала тихий, едкий голос Бена, решившегося приподнять завесу своего уединения: «Как вы полагаете, мама, теперь отец простит меня, когда встретит?»
Вроде бы простая, исполненная свойственного юности пафоса фраза эта, однако, заключала в себе куда больше горького смысла, чем могло показаться поначалу. Кайло делал акцент на слове «теперь», намекая на то, что убийца не получил никакой выгоды от своего жертвоприношения, и даже наоборот, был наказан за содеянное промыслом Силы. Довольно ли он пострадал, чтобы при встрече с родителем по иную сторону бытия не бояться глядеть ему в глаза? Этот вопрос, как ни поверни, звучал двояко. Между строк читалось: «Будет ли отец доволен моим страданием?» От одной этой мысли у Леи перехватывало дух, и все ее существо заходилось возмущением.
«Глупый тщеславный щенок! — думала она то ли с досадой, то ли с жалостью. — Кто тебе, в конце концов, сказал, что случившееся на «Старкиллере» было твоим жертвоприношением? Ту жертву принес не ты, Бен, или уж во всяком случае не только ты. Твой отец знал, какому риску подвергается, решив разыскать тебя и попытаться вернуть. Так что та жертва была в первую очередь его жертвой — ради тебя, ради твоей души и твоей свободы».
В свете этой — очевидно, новой для него — трактовки случившегося как смеет
Перед оглашением приговора заключенному было предложено обратиться к суду. Бен согласился, хотя, как было видно из представленной голозаписи, без особого удовольствия. На долю секунды генерал Органа подумала, что вот теперь, быть может, ее сын хотя бы отчасти сдаст позиции. Похоже, на это рассчитывал и Диггон, соблазняя пленника такой простой возможностью попросить пощады. Его предложение содержало намек: «Скажите — и вас услышат».
Однако юноша и тут оказался не так-то прост. Из одной насмешки над заведомо пустой попыткой майора искушать его, Бен выдал столько витиеватой грубости, столько смелых заявлений о превосходстве Первого Ордена и надменных славословий своему Верховному лидеру, что даже сама Органа поразилась, как после всего этого окружающие до сих пор не раскрыли их родство. Воистину, ее сын поступил так, как поступила бы она сама, случись ей оказаться в руках Первого Ордена. (Впрочем, уж Первый-то Орден не стал бы терзать ее, по крайней мере, безобразным действом показательного судилища. Как ни обидно Лее было признавать это, в одном Галлиус Рэкс и вправду имел явное преимущество над всеми сенаторами — он привык добиваться авторитета реальными действиями.)
После всего, услышанного судом, Диггон картинно понурил голову, подчеркивая своим видом, что принял все возможные меры, чтобы образумить этого юнца. Но тот пренебрег проявленным к нему сочувствием.
Во время итоговых прений майор представил еще одну запись допроса, которая развеяла все сомнения — не с точки зрения закона, что касается закона, тут все давно было ясно, — а с позиции сугубо человеческой. Любой суд — это не только обмен фактами, но и обмен мнениями, и даже не в малой степени обмен эмоциями. И такие естественные проявления природы разума, как жалость, были тут, если подумать, весьма уместны.
Однако признание пленника, которое продемонстрировал Диггон, было представлено вниманию общественности с единственной очевидной целью — оборвать в судьях возможное сострадание к пленному юноше и явить подлинное лицо Кайло Рена во всем его извращенном уродстве.
Это было продолжение разговора, озвученного ранее:
— … Я убью любого, кто встанет у меня на пути.
— Как уже убили своего отца?
Короткая пауза.
Бен, конечно, отчетливо видит ловушку — слишком явную, слишком топорно сработанную, чтобы ее не заметить.
— Вы добиваетесь, чтобы я сказал об этом на публику?
«Конечно, он скажет», — поняла Лея. Ее сын — не трус. Он не станет отрекаться от своего поступка, каким бы ужасным ни был этот поступок.
И она, к несчастью, не ошиблась.
— Вы правы. Я убил своего отца. Хотя он не представлял для меня угрозы. Он нашел меня в надежде примириться.
Голос заключенного вдруг становится чуть более напряженным.
— Я сделал это ради своей веры, и не имею права жалеть. Случись мне вернуться во времени к тому моменту, я бы поступил так же.
От этих слов, хотя Лея Органа и полагала, что готова к ним, сердце пожилой женщины внезапно схватило болью. Генерал согнулась пополам, плотно сцепив зубы. Казалось, если бы сейчас кто-нибудь выстрелил прямо в нее, Лея попросту не заметила бы этого. Еще никогда на ее памяти боль физическая и боль душевная не состояли в таком поражающем единстве.
Судебный пристав подал ей стакан воды. Верховный канцлер вежливо осведомился, что с нею.
Превозмогая слабость, Лея выпрямилась и, сделав небольшой глоток, кивнула в знак того, что она в порядке, и беспокоиться не стоит.