Истоки (Книга 2)
Шрифт:
Первую минуту Валдаев не мог прийти в себя. Ужасна была даже не сама по себе смерть майора, а надрывные истерические крики генерала Дуплетова: "По приказу Гитлера оставил город!"
Политрук Лунь близко подошел к Дуплетову, немо шевеля губами. Как-то странно косили глаза на землисто-сером морщинистом лице.
Окружавшие генерала адъютанты и охрана забеспокоились, но Дуплетов осадил их обрывистым жестом и склонил к политруку напряженно-внимательное лицо.
Валдаев расслышал два слова политрука: "Я взорвал". Он видел исказившееся, растерянное
– Товарищи, за мной! За Родину, за Сталина!
– громко закричал Дуплетов, неуклюже засуетившись.
Александр склонился над Холодовым, и то, что увидел он, ужаснуло и обрадовало одновременно. Валентин еще жил. Толчками выбивалась кровь из-под пальцев прижатой к груди руки. Кроме свойственной всем умирающим от ран скорбной заостренности скул и носа, это лицо выражало нечто присущее только этому человеку. Не то удивление, не то догадка, какое-то состояние мгновенной готовности оторваться от одного нравственного берега, чтобы плыть к другому, придавали лицу Валентина выражение щемящей отрешенности.
Укрыли Холодова в лесном овраге, плотно забитом травяным паром. Александр перевязал его своей рубахой. Быстро напиталась она кровью, потемнев. Александр молчал, смертельно усталый, подавленный горьким сожалением, что не сберег Холодова... Бой угас, только на окраине очищенного от неприятельского авангарда города время от времени, как в бреду, как с перепугу, начинали стрекотать по-хорьчиному автоматы и тут же смолкали.
Подошел неестественно бледный Ларин.
– И политрука не уберегли. Только что погиб Михеич. Недолго искала его, сердечного, смерть.
Ларин глядел на Александра влажными глазами тяжкой озабоченности и невыразимой грусти:
– А вот к кому Оксана голову приклонит? Нету ни тетки, ни дяди. Весь двор, весь дом, все сродники тута, в солдатчине. И одежда на ней солдатская, казенная то есть.
Холодов дышал тяжело, обнажив неестественно белые меж синих губ зубы. Все реже поднимал ресницы.
– Оставьте... не жилец... Нельзя после того...
Ясаков шипел на Холодова через щербинку недостающих двух зубов:
– Матушкин ты сын! Из смерти вырвали, а ты бросать? Берись за силу, орел стенной, беркут...
И Ясаков то ласково утешал его, то ругался с тоскливым ожесточением.
Долго умирал Валентин Холодов.
...Покачивала его лодка. Когда она ложилась на борт, в дырявых черных парусах мигали из степного Заволжья косоглазые огни кочевников. "Чаю, качают... Чайки, чаю". Голубо и спокойно выплывало из тумана море. Он разглядел две высокие темные горы, и было не море, а Волга. Река в белых волокнах тумана простиралась далеко-далеко, томя его своей бесконечностью.
Что-то еще отроческое проступило в правильном, мужественном лице Холодова, и это ребячье не могли заслонить франтоватые усики, они лишь оттеняли бесхитростный склад почти детских губ. Это-то детское особенно растравило Александра.
А лес в светотенях жил молодо и могуче темно-зеленой сочной листвой. Внизу загустевшего подлеска сизо дотаивала ночь, еще не размытая золотым теплом солнца. Просеку заткали паутины саженного размаха, обрызганные росой. За дубами округло и задумчиво, с ленивой грацией вилюжила река, над луговым берегом кочевал пар, колдовски свиваясь белыми кольцами. Подалее бобрового заповедника, за северным урочищем, перекатывался орудийный гул, уплотняя угрюмую басовитость.
В ветвях березы засвистели пули. Лошадь вскинулась на дыбы и, мотая головой, упала на оглоблю. Александр стал рассупонивать бившуюся лошадь. Но Ларин остановил его:
– Не тревожь, Лексаха, пусть в упряжке помирает. При обязанностях легче...
– Дядя Никита, может, пристрелить, а?
– За что? Она нам своя, хоть и хромая... хоть спотыкалась, забывала с устали-то, какой ногой шагать...
XXIV
Данила Чоборцов сидел на плотине, опустив избитые распухшие ноги в прохладную текущую воду. На ветлах гомонились грачи. Над седеющей заросшей головой толклась столбунками в предвечернем воздухе мошка. Данила грыз сухарь, обмакивая его в стоявшую на пеньке кружку кислого вина, сумрачно жмурил зеленые глаза.
Когда ему доложили о Валдаеве, он сунул ноги в опорки от сапог - одну в носке, другую забинтованную. Встал покашливая, застегивая куртку на бочковатой груди, помятую, в пятнах засохшей крови, но привычную и дорогую для него тем, что в ней встретил войну. В этой тужурке Чоборцов хотел встретить Тита Дуплетова, виновного в гибели Холодова. О подробностях самоубийства его воспитанника, почитаемого им за родного сына, рассказал командир, принесший полевую сумку Холодова.
Сильно изменился Чоборцов с тех пор, как Валдаев принимал его в Генеральном штабе весною 1940 года; кожа отвисла на подбородке, отощав, он как будто помолодел и поизносился одновременно.
Высокий, прогонистый, в новом мундире, с орденами на груди, Валдаев выглядел картинно рядом с человеком в заношенной одежде, в опорках на ногах.
Валдаев обнял старого однокашника.
Чоборцов отчужденно глянул в лицо его, и глаза сказали, что он сожалеет о своем недоверии, но ничего поделать с собой не может.
– Цел, Степан? Ну и то ладно. Выпьем по стакану, а?
– сказал Чоборцов, горьковато печально причмокивая.
– Ты все такой же неунывающий.
– Пусть недруги зеленеют от тоски... Моя жизнь простая, солдатская: так точно, никак нет!
– А не мало ли этого для воина, Данила Матвеич?
– Хватает пока.
Сели под ветлой на старое бревно, обтертое штанами и юбками мирных помольцев за долгие годы.
– Знаю все, Степан Петрович. Кого сбелосветил? Эх!
– Чоборцов утопил сухарь в вине.
– Не виноват Холодов. Я больше виноват.
– Выпил залпом и гневным шепотом спросил: - И что он, этот Тит, психует?
– Я не ждал такого исхода, Данила.
– Не наивничай, Степан. Тит - самовольник! Только себя почитает за праведника. Такому стереть в порошок человека - все равно что орех щелкнуть.