История немецкого литературного языка IX-XV вв.
Шрифт:
Когда к нему подошел Хацкель, Шмая, кивнув в сторону матроса и Юрка Стеценко, шепнул ему на ухо:
— Видишь, какие люди есть на свете?
— Вижу, — уныло ответил Хацкель, — все вижу… Только не понимаю, зачем ты меня тащил в этот проклятый Киев. Ты говорил, что мы идем к Советской власти, а куда мы попали? К черту в зубы!..
— А мы и пришли к Советской власти… Ты хоть понимаешь, с кем мы сидим в тюрьме? Нет, не понимаешь! А я тебе сейчас ничего не могу объяснить, слишком много ушей вокруг. Но поверь мне, брат, если есть на свете такие люди, будет Советская власть, будет!..
Это утро в тюрьме началось, как обычно, с беготни и суматохи. Надзиратели отворили ржавую железную дверь и погнали всех в грязную умывальную, где было так тесно, что и повернуться нельзя было. Не успели люди добраться до крана, как уже приказано было возвращаться обратно в камеру. Через несколько минут к двери приволокли огромный котел с какой-то похлебкой и стали разливать ее в миски. Не дав арестантам проглотить нескольких ложек, тюремщики стали выгонять их на прогулку. В этой спешке было что-то и трагическое и смешное, и наш разбойник не сдержался:
— Даже на военной службе не гоняют так, как здесь. Тюремщики, видно, не дадут нам скучать…
Юрко Стеценко был избит так, что не мог стоять на ногах и его вели под руки. В камере можно было задохнуться от духоты, и жаль было пропустить единственную возможность побыть несколько минут на морозе, подышать свежим воздухом.
Шмая подошел к Юрку и хотел было взять его под руку, но тот глазами приказал ему отойти в сторону. Они друг друга не знают и никогда не знали…
Не прошло и четверти часа, как Шмая уже был знаком со многими из арестованных. Они от Хацкеля узнали его прозвище и уже не называли его иначе, как разбойник. Хотя нашлись и тут мрачные люди, которые косились на Шмаю: нашел же человек время и место для своих шуток!
— Ничего, попасет немного блох и клопов, тогда поймет, почем фунт лиха…
— Э, голубчики, — отвечал им кровельщик. — Я уже знаю, почем пуд лиха… Мне не привыкать…
Не успели арестанты вернуться с прогулки, как в камеру вошло трое синежупанников. Они скомандовали:
— Выходь! Кроком руш!
Всех узников выгнали во двор, построили в колонну и вывели за тюремные ворота.
По дороге, ведущей за город, уже брела другая колонна людей, в замасленных тужурках, в коротких студенческих курточках, в крестьянских свитках и лаптях. Обе колонны соединились, и, окруженная усиленным конвоем, пестрая толпа двинулась дальше.
Никто не знал, куда их ведут.
Когда арестованные вышли на крутые, покрытые глубоким снегом холмы на окраине города, поступил приказ: всем взяться за лопаты и рыть окопы и траншеи.
Шмая вместе с Хацкелем и матросом подошел к куче лопат, выбрал себе подходящую и сказал:
— Я бы, пожалуй, охотнее копал могилу для наших врагов…
— Как бы ее для себя не выкопали, — тяжело вздохнул балагула.
— Сколько раз я просил тебя не говорить о смерти! Пусть враги наши подыхают! — возмутился кровельщик. — Разве сам не понимаешь, что грош цена такой власти, которая загоняет столько народу в тюрьму? В тюрьме теперь больше людей, чем на воле… Смотри, сколько нас! А те, кто остались на воле, чувствуют себя, пожалуй, еще хуже, чем мы в тюрьме… Ничего, брат, раз Петлюра, боясь простого балагулы и кровельщика, посадил их за решетку, то дела его дрянь…
— Кто тебя этому научил? — спросил удивленный Хацкель. — Матрос или, может быть, тот, с русым чубом? Что-то долго ты с ним шептался…
— Это неважно… Я говорю то, что сам понимаю…
— Прошу тебя, придержи свой язык, не давай ему воли. Теперь это опасно. И не говори мне больше о политике!
День прошел быстро. Как ни тяжело было стоять все время, работать лопатой, копать скованную морозом землю, но все же это было легче, чем сидеть, согнувшись в три погибели, в мрачной вонючей камере.
С работы арестантов привели, когда уже стало темнеть. Двери камеры снова захлопнулись за ними.
Шмая посмотрел в тот угол, где должен был лежать больной, искалеченный Юрко, но его там не оказалось.
Шмая встревожился. Очень хотелось узнать, где он, куда девался. Но Шмая побоялся кого-либо расспрашивать.
Неужели Юрка опять потащили на допрос? Ведь и так, кажется, живого места на нем не осталось… Сколько может человек переносить такие пытки?!
Шмая молча забился в угол.
Усталые, озябшие, голодные арестанты кое-как устроились на полу и на нарах, но не успели сомкнуть веки, как снова загремели запоры на двери. Тюремщики отобрали нескольких узников и вытолкали их в коридор. Зачем — никто не знал. Кто говорил, что их поведут к следователям, а кто — что в полевой суд или на расстрел.
Страх охватил всю камеру. Никто уже не спал. Все в тревоге ожидали своей участи.
Последним выволокли Митьку, веселого и жизнерадостного матроса. Шмая проводил его тоскливым взглядом.
Подошел Хацкель. На глазах у него были слезы.
— Что ж это такое? — тихо спросил он.
Шмая пожал плечами и впервые за все эти дни не нашел что ответить. За дверью камеры слышались неторопливые шаги тюремщика, его простуженный голос. Он что-то напевал. Привыкший к человеческому горю, палач пел. Ему было весело.
Шмая почувствовал непреодолимую усталость и прикорнул на плече у приятеля.
Под утро в камеру вошли два «сичевика» в барашковых папахах. Приказав всем встать и построиться в две шеренги, они медленно обошли строй, заглядывая каждому в лицо. Потом схватили нескольких узников, швырнули их к двери и, задержавшись на мгновение возле Шмаи-разбойника, переглянулись и кивнули ему, чтобы шел с ними.
Вся камера с грустью смотрела на арестанта в солдатской шинели. Неужели этот веселый человек в чем-то замешан? Неужели он попал сюда не случайно, как сотни других людей?
Они с ним прощались, молча кивая ему головой. А Хацкель, совершенно пришибленный тем, что его разлучают с другом, уронил голову на руки и громко, никого не стесняясь, заплакал.
Железные двери камеры захлопнулись. Но люди, оставшиеся здесь, еще долго стояли, как прикованные к месту.
— Значит, нет больше с нами разбойника…