История немецкого литературного языка IX-XV вв.
Шрифт:
На балконах и на крышах уже появились красные флаги.
Настала долгожданная свобода. Радость пришла в город, на его улицы и площади.
Глава тринадцатая
КОГДА ГОРОД ЛИКУЕТ
Город ликовал, город митинговал, захлебывался от радости и счастья. Шутка сказать, сколько страха натерпелись люди, сколько горя перенесли! Сколько раз менялась власть, а ведь каждая рвала живую душу города, каждая заводила свои порядки, вернее, беспорядки,
И вот светлый час настал!
Трудовой народ высыпал на улицы. Женщины и дети восторженно встречали уставших, обожженных морозом и ветрами красноармейцев, которые вступали в город пешком и на конях, на тачанках и на лафетах орудий. Над колоннами развевались боевые знамена, простреленные и пробитые пулями и осколками.
На Думской площади без передышки играл духовой оркестр. Отовсюду неслись слова «Марсельезы» и «Варшавянки», «Интернационала» и «Заповита».
…Это есть наш последний и решительный бой!
С Интернационалом воспрянет род людской!
…Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног!
…Поховайте та вставайте, кайдани порвіте
I вражою злою кров’ю волю окропіте!
…Повстаньте, гнані і голодні,
Робітники усік країн!..
…Это есть наш последний и решительный бой!..
Необычайное оживление царило в городе.
Люди сбрасывали с пьедесталов памятники царей и губернаторов, срывали со стен домов и с заборов портреты батек и атаманов, неудачливого гетмана, топтали их ногами. Вылавливали в подвалах и в домах не успевших удрать петлюровцев. Население гасило пожары, расчищало улицы и площади от баррикад, собиралось вокруг расклеенных повсюду первых приказов коменданта города.
На Думской площади еще не закончился многотысячный митинг, а в Мариинском саду уже раздавался салют — хоронили погибших в бою красноармейцев и боевиков. В морозном воздухе гремела медь оркестров, и огрубевшие голоса рабочих и красноармейцев запевали:
Вы жертвою пали в борьбе роковой…
В любви беззаветной к народу!
И снова доносился троекратный треск винтовочных выстрелов. И женщины, склонившись над братской могилой, горько оплакивали воинов, пришедших сюда за сотни и тысячи верст из Харькова и Одессы, Тулы и Петрограда, из Сибири и с Поволжья.
Киев оплакивал борцов, отдавших жизнь в борьбе за счастье народа.
Чуть стемнело, и город притих. Враг был еще близко, и опасность еще витала над городом. На улицах было безлюдно и тихо. Слышны были лишь шаги воинских и рабочих патрулей, вооруженных винтовками, двустволками и чем попало.
С днепровских просторов дул порывистый колючий ветер, и патрульные прятали лица в воротники шинелей и курток. Тут и там на тротуарах кто-то ухитрился разжечь костры, и бойцы то и дело подходили к ним погреться.
Было уже за полночь, когда несколько рабочих-боевиков, а среди них и наш Шмая с Хацкелем, вышли на широкую Фундуклеевскую улицу. Возле занесенного снегом садика с железной оградой несколько красноармейцев грелись у костра.
Шмая подошел к ним, поздоровался, как со старыми знакомыми, попросил закурить. А через несколько минут уже был окружен тесным кольцом людей, с интересом слушавших его рассказ о том, как один пузатый купец с огромными узлами и тюками рядился с извозчиком во время перестрелки на площади, уговаривая его, чтобы тот отвез его на вокзал, и как извозчик отхлестал его кнутом.
Все от души смеялись, и Шмая, найдя благодарных слушателей, охотно рассказал им еще одну забавную историю.
Они с Хацкелем зашли как-то ночью в один совсем пустой дом, где не было света, выспались на прекрасных перинах, словно губернаторы, а проснувшись ранним утром, заметили, что под кроватью кто-то шевелится. Оказалось, что в доме оставалась старая барыня, которая, подумав, что к ней пришли бандиты, от страха залезла под кровать и продрожала там, боясь вылезть, до самого утра…
Так шло время. Все охотно отзывались на шутку жизнерадостного солдата, только Хацкель по-прежнему ворчал: мол, как можно в такое тревожное время смеяться, рассказывать всякие дурацкие истории?
Но Шмая уже привык к его ворчанию и не обращал на него внимания.
Погревшись, патрули снова расходились в разные стороны, заглядывали во все закоулки, не притаился ли там враг?
Рассвет застал Шмаю и его новых друзей у костра.
На колокольнях Печерской лавры и на золотом куполе Софии вспыхнули первые солнечные лучи, заиграли всеми цветами радуги в окнах высоких домов, вскарабкавшихся на крутые горы.
Комендантский час закончился, и на улицы снова высыпал народ. Все шли к площади, над которой развевался красный флаг и где должен был состояться митинг. На широких щитах — там, где обычно висели афиши с изображением полуголых шансонеток, — теперь были вывешены плакаты. На каждом из них был нарисован гигантского роста красноармеец со штыком наперевес, на котором были нанизаны Петлюра, Скоропадский, кайзер Вильгельм, пузатый буржуй, помещик и генерал…
Играл оркестр.
Шмая пробрался поближе к оркестру. Взглянув на кислую рожу Хацкеля, который стоял, опершись на ствол винтовки, задорно толкнул его локтем в бок:
— Ну как, брат, здорово? А ты еще рвался домой! Веселая жизнь теперь начинается!
— Тебе, Шмая, и без музыки всегда весело! Даже когда надо было плакать, ты веселился… Такой уж у тебя нрав… Веселый нищий!..
— Почему это я нищий? Я теперь богач! Ну конечно же, я богаче того пузатого буржуя, который метался по площади со своими тюками и торговался с извозчиком, а тот его кнутом, кнутом…
— Сегодня ты, Шмая, пожалуй, прав, — ответил балагула. — Теперь нам с тобой, конечно, легче, чем несколько дней тому назад. Но все это ненадолго, пройдет еще неделька, уляжется веселье, кончатся митинги… Когда еще такой удобный момент представится? Денег теперь можно раздобыть, добра всякого… Запаслись бы на всю жизнь…
— Эх и подлый же ты человечек! И откуда в тебе такой червь завелся? — сказал он, но, заметив, как сквозь легкие облака показался диск солнца, добавил: — Видишь, большевиков даже сам бог уважает. Смотри, как солнце светит, а ты…