История одной любви
Шрифт:
В то утро он пошёл к реке, нарубить кольев для нового скотного двора, они с отцом готовились к новой Лешкиной жизни серьёзно, по настоящему. Уже и дошёл почти, но чуть в сторонке, под огромным дубом, на спиленном ребятами толстом бревне сидела женщина. Лёшка сразу понял – Варя. Он приостановился, рванул было к любимой, но Варя встала, тяжело, вроде как ей на плечи тяжесть навесили, протестующе покачала головой и пошла в сторону, чуть покачиваясь, как уточка. И Лёшка понял – там, под её туго натянутом на живот пальтишке, спит Степаново дитя.
Глава 8
– Ну что, стервь? Путалась с кем, не иначе. Вон, Петруха ляпнул, что коль столько лет дитей не было и вдруг – бац,
Степан был сам не похож на себя. Пьяный, до такого состояния, что стоять мог только упершись задом в косяк, с белыми, выкаченными от бешенства глазами и серым оскаленным ртом, он тянул руки со скрюченными пальцами к лицу Вари и орал. Но дотянуться у него не получалось, как только отрывал задницу от подпорки, так сразу заваливался набок, хорошо успевал придавить стенку плечом, удерживался. Но рожа у него была страшная, вот-вот удавит. Варя стояла напротив мужа, но ей не было страшно, наоборот, внутри вспыхнуло пламя злой силы, такой, когда море становится по колено. Она подошла поближе к мужу, прищурилась, яркие бесстрашные глаза бросали искры, чуть и подпалят.
– А ты бы меньше дураков с пропитыми мозгами слушал. Да и вообще, пошёл бы ты лесом. Всю жизнь на тебя угробила, толку от твоей штуки вонючей никогда не было. Пропил ты её, да прогулял. Сгинь, поганец.
Степан даже сквозь туман самогоночный понял, что жена зарвалась. Он снова протянул крючковатые лапы, пытаясь вцепиться Варе в горло, но она развернулась сильным точеным телом, прикрывая живот руками, резко толкнула плечом мужа в грудь, да так. что он аж квакнул открытым ртом и завалился навзничь, руша тяжелой тушей хлипкие стулья.
– Ещё протянешь ко мне свои сраные лапы – отравлю. Подмешаю отравы в борщ, сожрешь и обосранный околеешь. Сволочь.
Развернулась, как королева, плавно и с достоинством, вышла в сени.
…
Алешка, как был, в тонком свитере вышел на улицу покурить. Курить он вдруг начал разом, месяц назад, а как будто смолил всю жизнь. Хотелось ему, заглушало это пустоту в душе, которая сосала под ложечкой, как глист, безжалостно высасывая душу. С молодой женой жизнь не получалась, хотя Алешка старался изо всех сил. И ласковым был, и внимательным, все соседи смотрели вслед, как он отнимал у Галинки даже маленькую сумочку, поддерживал под локоток, чтоб не упала, вон, живот – то уже до небес. Судачили, повезло, мол девке с мужиком, не каждой такой билет счастливый выпадает, даром лицом да фигурой не удалась, зато судьба такая. Людям-то и невдомек, что Галинка рыдала ночами, кусая подушку – уж больно любила она своего Алешку, уж больно чувствовала, как он не любит её.
– Что, парень? Своя жена не сладка, на чужую заришься? У соседа воруешь, свинья, зенки бесстыжие. Щас я тебе струмент твой гадливый попорчу, чтоб ты его пользовать не смог больше.
Степан, выскочивший, как черт из коробочки, из ивовых кустов у палисадника был трезв и злобен. В расстегнутом полушубке, огромном, дедовом он казался огромным, а месяц, вдруг выглянувший из-за чёрных туч, делал это ощущение особенно ярким. В руках у него что-то блестело, опасно отливая в серебристых лунных лучах, и Алёшка каким-то седьмым чувством понял страшное, сконцентрировался и одним точным ударом ноги выбил нож из рук идиота. Степан взрывел, они сцепились, как два бешеных кота, и с ревом покатились по грязной ноябрьской дороге, насмерть, наверное до последней крови.
… Петр Ивванович вскочил, как заполошный от визга двух баб, бросился к окну, а потом, одним прыжком выскочил во двор, прихватив вилы, но он уже запоздал, мужики разнимали двух драчливых кобелей. Алешка подбирал разорванным рукавом свитера кровь, потоком льющуюся из разбитой губы, старался высвободиться из цепких рук, повисшей на нем жены, … утопал в тоскующем свете Варькиных глаз, стоящей за спиной
…
Утро проходило в гробовом молчании. Отец, угрюмо и быстро покидав в рот свой завтрак, собрался и молча вышел, Галинка, поджав губы, собирала посуду. От неё так и веяло злобным удовольствием, и Алёшка, уже немного изучив жену, понимал, что что-то здесь не так. Наконец, он допил чай, встал из-за стола, хотел было пойти перекурить, хотя дико болела разбитая губа, но Галинка перегородила ему дорогу, выкрикнула, скривив губы, прямо в лицо.
– Твою красотку утром в район отвезли. Роды у неё начались, да никак, ребёнок ножками встал, ни туда, ни сюда. Вертолёт вызывали. Так-то.
Алешка, с трудом справляясь с приступом вдруг накатившей дурноты, упал на стул, стащил уже повязанный шарф. Галинка продолжала язвительно и злобно
– Вот-вот. Бог он все видит. Бабы сказали, что коль нормально разродится, в городе останется, вроде у неё там тётка. И Степан с ней поехал. Там будут жить.
Алешке хотелось отмахнуться от назойливого голоса жены, зажать руками уши, потому что у него в воспаленной голове мерно бил колокол. Но голос проникал в самый центр сжавшегося мозга, Галина уже не говорила, кричала
– Думаешь, я не знаю? Что у тебя с ней шашни были, вся деревня говорит, гудит, прямо. Может, у неё и ребёнок от тебя? А? Что молчишь, гад?
Алешка молча смотрел в красное лицо жены, потом тихо, почти неслышно прошелестел
– Ты же знала, Галь. Я видел, знала. Так на что ты надеялась? Да, я её любил и сейчас люблю. Но живу с тобой, стараюсь, плохо тебе? Я тебя не бросаю, забочусь, чего ты хочешь от меня? Любви? Нету у меня любви. Её всю Варька высосала, вместе с душой.
Галина вдруг отпрянула, как будто налетела на каменную стену, ойкнула и, схватившись за живот, сползла на пол.
Глава 9
Пустые глаза Галинки пугали. Они были похожи на оловянные ложки, только старые, траченные временем, мутные. Даже яркая, казавшаяся непобедимой зелень чудом исчезла, как будто её залило свинцом, так и смотрели эти остановившиеся глаза куда-то, одним им ведомо куда.
Когда её выписали из больницы – пустую, опустошенную, сдувшуюся, как проткнутый воздушный шарик, она больше не проявляла никаких чувств – ни злости, ни отчаяния, ни любви. Ходила заводной куклой по дому, убирала, готовила, стирала, все молча, все равнодушно, все механически. Вот только однажды она вдруг ожила – когда открыла шкаф, увидела приготовленные детские вещички, аккуратно сложенные, любовно упакованные, тщательно подобранные. Вот тогда, единственный раз взревела раненной медведицей, схватила мешок, сгребла все одним разом и выскочила на двор. Алешка замешкался, а если честно, то просто не пошёл за ополоумевшей от горя женой, струсил, смалодушничал, и выскочил только тогда, когда почувствовал запах гари и страшный женский визг. Эту картину он, помирать будет, не забудет никогда – отец с бабкой Катариной тащили от пылающего во дворе костра жену – у неё тлели распущенные по плечам волосы и одежда, благо отец сообразил и кинул на неё ватное одеяло, укрывающее приготовленную к рубке капусту.
…
Вся их, после этого начавшаяся жизнь, была похожа на тоскливый бег в беличьем колесе. Лешку изгрызло чувство вины, ему казалось, что он стал дырявым, как испорченный термитами старый пень, и в эти дыры полностью улетучились все оставшиеся чувства. Но они с Галинкой старательно строили благополучную семью, строили холодно, равнодушно, скрупулезно. И это у них получалось, огород давал все, что от него требовалось, скотина росла, как на дрожжах, закрома полнились, дом был полная чаша. Такому дому бы хозяйку живую, веселую, а не эту – пустую, равнодушную, с мертвым лицом. Ну уж, что есть, то есть.