История русского романа. Том 2
Шрифт:
В первой части монолога (по дороге от Долли домой) мысли Анны сосредоточены па окружающем, которое она видит теперь в «пронзи тельном свете» своего отчаяния. Еще не осознанная ненависть к Вронскому служит психологической точкой отправления всех мыслей и умозаключений Анны. Впечатление от только что имевшего место свидания с Долли и Кити, встреча с «румяным господином» и с двумя мальчиками, остановившими мороженщика, — во всем этом и многом другом Анна видит только одно: «Всем нам хочется сладкого, вкусного. Нет конфет, то грязного мороженого. И Кити так же: не Вронский, то Левин. И она завидует мне. И ненавидит меня. И все мы ненавидим друг друга. Я Кити, Кити меня. Вот это правда. Тютькин coiffeur… Звонят к вечерне, и купец этот как аккуратно крестится — точно боится выронить что-то. Зачем эти церкви, этот звон и эта ложь? Только для того, чтобы скрыть, что все мы ненавидим друг друга, как эти извозчики, которые так злобно бранятся. Яшвин говорит: он хочет меня оставить без рубашки, а я его. Вот это правда!» (19, 340–341). «Правда» эта далеко не во всем объективна, так как не может быть непосредственно отнесена ни к Кити, ни к мальчикам, покупающим мороженое. Но она выражает объективную сущность отношений Анны с Вронским, которую Анна окончательно
379
Вкус притупился (англ.).
Последующий ход мыслей Анны раскрывает внутреннюю механику действия чувства, связывавшего ее с Вронским. «Моя любовь все делается страстнее и себялюбивее, а его все гаснет, гаснет, и вот отчего мы расходимся… И помочь этому нельзя. У меня все в нем одном, и я требую, чтобы он весь больше и больше отдавался мне. А он все больше и больше хочет уйти от меня. Мы именно шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в разные стороны. И изменить этого нельзя». А затем Анне внезапно проясняется главное — сущность ее собственных чувств к Вронскому: «Он говорит мне, что я бессмысленно ревнива… но это неправда. Я не ревнива, а я недовольна. Но… — она открыла рот и переместилась в коляске от волнения, возбужденного в ней пришедшею ей вдруг мыслью. — Если бы я могла быть чем-нибудь, кроме любовницы, страстно любящей одни его ласки; ио я не могу и не хочу быть ничем другим. И я этим желанием возбуждаю в нем отвращение, а он во мне злобу, и это не может быть иначе… Мы жизнью расходимся, и я делаю его несчастье, он мое, и переделать ни его, ни меня нельзя. Все попытки были сдланы, винт свинтился». «Свинтился» потому, что разошлись эгоистические желания Анны и Вронского, и потому, что стать выше этих желаний Анна неспособна в той же мере, что и Вронский. Осознав это, Анна и приходит к выводу, что «все мы… брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучать себя и других» (19, 343–344). Именно в этой связи всплывает у Анны и воспоминание о сыне: «„… Сережа? — вспомнила она. — Я тоже думала, что любила его, и умилялась над своею нежностью. А жила же я без него, променяла же его на другую любовь и не жаловалась на этот промен, пока удовлетворялась той любовью“. И она с отвращением вспомнила про то, что называла той любовью» (19, 344).
Открывшиеся только теперь сознанию Анны обман и зло любовной связи с Вронским, составлявшей единственный смысл ее жизни, рождают в ней ощущение, что в жизни вообще «все неправда, всё ложь, всё обман, всё зло!» (19, 347). Примечательно, что эта предсмертная мысль Анны почти дословно повторяет обобщающую фразу Гоголя пз концовки «Невского проспекта»: «Все обман, все мечта, все не то, чем кажется». [380] Слова Гоголя говорят об обмане, призрачности отнюдь не самой жизни, а уродливого социального, «петербургского» существования. С авторской точки зрения, смысл слов Анны примерно тот же. Они относятся Толстым не к жизни вообще, а только к тому смыслу, который ей придавала Анна и на котором строится эгоистическая, «себялюбивая», человеконенавистническая жизнь ее социального окружения, господствующих классов пореформенного общества вообще. В «Исповеди» Толстой писал: «Я понял, что мой вопрос о том, что есть моя жизнь, и ответ: зло, — был совершенно правилен. Неправильно было только то, что ответ, относящийся только ко мне, я отнес к жизни вообще: я спросил себя, что такое моя жизнь, и получил ответ: зло и бессмыслица. И точно, моя жизнь — жизнь потворства похоти — была бессмысленна и зла, и потому ответ: „жизнь зла и бессмысленна“— относится только к моей жизни, а не к жизни людской вообще» (23, 41). С тем же ограничением следует понимать и предсмертное суждение Анны. По существу, оно относится не к «жизни людской» вообще, а к жизни самой Анны и к своекорыстному существованию господствующих классов, от которого и отрекался Толстой, кляня свою собственную жизнь и называя ее «потворством похоти». Это выражение не следует понимать буквально. Им охватывается все, что руководит человеком в его «жизни для себя».
380
Н. В. Гоголь, Полное собрание сочинений, т. III, Изд. АН СССР, М. —Л., 1938, стр. 45.
Полярные психологические аспекты «жизни для себя», в ее обыденных типических проявлениях, обрисованы в образах Каренина и Вронского. Они противопоставлены друг другу по контрасту, как различные формы одного и того же зла эгоистического сознания. Один живет только головой, другой — только телом. Но оба мертвы духом. Вронский настолько же чужд каких-либо духовных интересов, понимает только одно, физическое благо жизни, насколько Каренин глух ко всему живому, отгорожен от него бюрократическими бумагами, своей душевной сухостью и рассудочностью. Физическая привлекательность Вронского, его телесное здоровье, живость чувств и определенность желаний мотивируют влечение к нему Анны в той же мере, в какой ее неудовлетворенность браком с Карениным мотивируется душевной мертвенностью последнего. Оба при этом люди принципа и потому субъективно в высшей степени порядочные и честные, уважаемые в своем кругу. Осуждение этих принципов, обнажение их нравственной несостоятельности, их объективного зла составляет действительное содержание образов Каренина и Вронского. Дело не в том, в какой мере каждый из них, как определенный психологический характер, является отрицательным или положительным, и не в субъективных устремлениях этого характера, а в порочности общепринятых нравственных норм их личного и общественного поведения. Правила, которыми Вронский руководствовался в жизни, выработаны не им самим, а являются общепринятыми представлениями того аристократического круга военной молодежи, к которому он принадлежит. И поскольку эти правила заменяют Вронскому отсутствующие у него нравственные чувства, он и оказывается объективно аморальным человеком, при всей своей субъективной «порядочности». «Правила эти несомненно определяли, — что нужно заплатить шулеру, а портному не нужно, — что лгать не надо мужчинам, но женщинам можно, — что обманывать нельзя никого, но мужа можно, — что нельзя прощать оскорблений, и можно оскорблять, и т. д. Все эти правила могли быть неразумны, нехороши, но они были несомненны, и, исполняя их, Вронский чувствовал, что он спокоен и может высоко носить голову» (18, 322).
В действительности же моральный кодекс Вронского не обеспечивает человеку ни душевного спокойствия, ни сохранения собственного достоинства. В той сложной жизненной ситуации, в которую ставит Вронского непредусмотренная светскими правилами и нарушающая светские приличия сила страсти к Анне, он чувствует себя человеком морально разоруженным и руководствуется только одним — силой своего эгоистического, в конечном счете телесного, желания. Это и есть та «духовная нагота», «стыд», который «давил» Анну после первого сближения с Вронским и «сообщался ему» (18, 158). Постоянная деталь внешнего портрета Вронского — «сплошные, белые крепкие зубы» — подчеркивает не только его телесное здоровье, но и физиологичность его натуры.
Судьба Вронского безусловно трагична. Гибель Анны убивает его морально, и, отправляясь добровольцем на войну, он ищет смерти. Это тоже своего рода самоубийство. Но образ Вронского не является трагическим образом, поскольку его характер лишен внутренних нравственных коллизий и во всем остается верен своему телесному началу. Характерно, что в самый трагический период своей жизни, появляясь в последний раз перед читателем на станции, по пути следования на войну, Вронский страдает от зубной боли. Таким образом, даже и здесь физическое превалирует в его образе над духовным, нравственное страдание облечено в форму страдания физического.
Значительно сложнее образ Каренина. Все его бюрократические представления о служебном долге, о супружеских обязанностях, о собственном достоинстве и порядочности, об общественном «приличии» и т. д. носят чисто формальный характер. Они никогда не касаются сути дела, а в конечном счете служат оправданием неосознанному стремлению уберечь свой покой, сохранить собственное благополучие среди треволнений и противоречий жизни. Каренин — человек бюрократического мышления, и в этом его социальная типичность. Все, что Каренин делает из побуждений бюрократически понятого долга и формального «приличия», он, сам того не сознавая (и в этом суть), делает для себя, и терпит на этом пути такое же поражение, как Анна и Вронский.
Но от природы Каренин, в противоположность Вронскому, не лишен нравственного чувства. И как только оно пробивается сквозь его социальную, бюрократическую оболочку, Каренин вступает в конфликт с обществом и его образ приобретает трагическое звучание. Это нужно Толстому не для того, чтобы оправдать пореформенную бюрократию, а для того, чтобы показать, что зло современного ему строя жизни состоит не в тех или других частных, индивидуальных отклонениях от его норм, а именно в его общепринятых нормах. Нравственное просветление Каренина у постели больной и, как ему кажется, умирающей Анны, суть которого в том, что он впервые в жизни освободился от коры эгоизма, взглянул на жизнь с альтруистической точки зрения и почувствовал ее истинное благо в «жизни для других» — для Анны, для ее счастья, для ее ребенка, как раз и есть отклонение от моральных и психологических норм светского общества и потому-то и встречает со стороны последнего явное и непреодолимое для Каренина сопротивление.
«Грубая сила» мнения светского общества в лице Бетси Тверской, Стивы Облонского и др., осуждая альтруизм Каренина, оправдывает злобу и отвращение Анны к обманутому и простившему ее мужу, парализуя тем самым все добрые чувства и намерения Каренина: «Он чувствовал себя бессильным; он знал вперед, что все против него и что его не допустят сделать то, что казалось ему теперь так естественно и хорошо, а заставят сделать то, что дурно, но им кажется должным» (18, 447). Обнажение объективного зла того, что субъективно представляется людям «должным», — именно в этом и состоит критический пафос романа «Анна Каренина» и руководящий принцип изображения и оценки отображенных в нем конкретных явлений пореформенной действительности.
Круг охваченных проблематикой романа явлений пореформенной жизни необыкновенно широк. Все слои общества, начиная с его высших петербургских сфер и кончая деревенскими отношениями, представлены в нем. Все многочисленные лица романа, как главные, так и эпизодические, действуют в конкретных, удивительно точно очерченных условиях своего социального бытия, в типических обстоятельствах пореформенной действительности.
В трагической судьбе Анны Карениной в семейных отношениях Облонских, в великосветских нравах отражен процесс распада стародворянской семьи, общественной и нравственной деградации дворянства. Бюрократическая сущность государственного управления пореформенных лет выявляется не только психологическим обликом Каренина, но и его департаментскими интригами и служебными проектами. Разорение старой земельной аристократии и появление теснящих ее буржуазных дельцов разных мастей наглядно отражено во взаимоотношениях Облонского с купцом Рябининым и финансистом Болгариновым. Сцена губернских выборов обнажает комедию дворянского «самоуправления».