История русской литературы ХХ в. Поэзия Серебряного века: учебное пособие
Шрифт:
Название второго сборника стихотворений Мандельштама «Tristia» (1922; в переводе с латинского – жалобные песнопения) отсылает к элегиям изгнанника Овидия, чей образ присутствует и в самом сборнике, запечатлевшем, с одной стороны, растерянность перед грозными событиями истории, а с другой – способность слова-образа, насыщенного культурными реминисценциями и ассоциациями, ухватывать самую суть как мгновения, так и целой эпохи. Предреволюционное и революционное время воспринимается как космический катаклизм, наказание блуждающим небесным огнем, в зареве которого несется новый ковчег Ноя, «чудовищный корабль», не способный дать жизнь и бессмертие погибающему городу. Петрополь, город жизни, превращается в акрополь, город смерти, который не сможет оживить «прозрачная весна»:
На страшнойСтихотворения Мандельштама 1920-х гг. «Век», «Грифельная ода», «1 января 1924», «Нашедший подкову» тяготеют к эпическому постижению действительности, совмещают трагически-идеальное и земное, историческое. Исповедальное начало соседствует с пророческим и сокровенным, иногда трудно расшифровывающимся. «Водоворот» времени, повторения рождений и смерти, памяти и полного забвения предстают в вечном образе розы, которая когда-то «была землею», и только «плуг» времени выявил ее мгновенную и вечную красоту:
Сестры – тяжесть и нежность – одинаковы ваши приметы.Медуницы и осы тяжелую розу сосут.Человек умирает, песок остывает согретый,И вчерашнее солнце на черных носилках несут.<…>Словно темную воду я пью помутившийся воздух.Время вспахано плугом, и роза землею была.В медленном водовороте тяжелые нежные розы,Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!В стихотворении «Век» поэт создает образ века-зверя, у которого разбит позвоночник; во имя неизвестного грозного тотемного бога принесена страшная жертва: «Снова в жертву, как ягненка, / Темя жизни принесли»; жизнь находится «в плену»; она может освободиться благодаря «флейте» (образ, возможно, связан с мифом об Евридике и Орфее, чья флейта могла превозмочь силы смерти). Поэт провидит будущее природной жизни, но неизвестно, останется ли в ней место человеку и творчеству:
И еще набухнут почки,Брызнет зелени побег,Но разбит твой позвоночник,Мой прекрасный жалкий век.И с бессмысленной улыбкойВспять глядишь, жесток и слаб,Словно зверь, когда-то гибкий,На следы своих же лап.Сборник «Стихотворения» (1928) стал последним прижизненным изданием стихотворений Мандельштама, он подвергся цензурному вмешательству. В приведенном ниже стихотворении эпитет «советский» отсутствовал.
В Петербурге мы сойдемся снова,Словно солнце мы похоронили в нем,И блаженное бессмысленное словоВ первый раз произнесем.В черном бархате советской ночи,В бархате всемирной пустотыВсе поют блаженных жен родные очи,Все цветут бессмертные цветы.Исследователей поэзии Мандельштама привлекает принципиальная семантическая открытость, нарративность его произведений. Они становятся потенциальной культурной парадигмой, развертывающей микро– и макросмыслы истории-культуры (для поэта эти понятия не полюсны и не тождественны, а образуют единство), которые «упакованы» в слове-образе, накопившем свою энергетическую емкость», благодаря всем предшествующим коннотациям и «воплощениям». Н. Богомолов указывает, что «современные исследователи определяют поэзию Мандельштама как «потенциальную культурную парадигму», стихотворение предстает как текст, потенциально заключающий в себе огромное богатство знаний и представлений о данном этапе развития человечества. В читательском восприятии этот текст должен разворачиваться, наполняясь реальным содержанием в зависимости от уровня читательских знаний об этих словах – знаках, с которыми они связаны» [136] .
136
Богомолов НА. Мандельштам О.Э. // Русские писатели. Биобиблиогр. словарь: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С. 14.
Так, стихотворение «На розвальнях, уложенных соломой» включает множественность толкований: биографических, исторических, культурологических с пророческими и профетическими оттенками.
На розвальнях, уложенных соломой,Едва прикрытые соломой роковой,От Воробьевых гор до церковки знакомойМы ехали знакомою Москвой.Эта строфа окунает нас в атмосферу встречи Мандельштама и М. Цветаевой, которая «дарила» поэту в марте 1916 г. Москву. Воробьевы горы были памятны для Мандельштама тем, что когда-то здесь клялись в вечной дружбе и жизни Н. Огарев и А. Герцен. Мимо Воробьевых гор везли Алексея, сына Петра I, из Москвы на смертную казнь в Петербург (в марте 1718 г.). Обращаясь к поэту, М. Цветаева писала:
Чьи руки бережные трогалиТвои ресницы, красота,Когда и как, и кем, и много лиЦелованы твои уста – не спрашиваю,Дух мой алчущий переборол сию мечту.В тебе божественного мальчикаДесятилетнего я чту…Ощущение чистоты отрочества, хрупкости жизни, весны и влюбленности у Мандельштама переплетается с предощущением исторических кардинальных изменений жизни, которые вот-вот наступят. В то время как М. Цветаева «дарит» поэту «сорок сороков» Москвы, которая через год станет столицей новой России, в его памяти возникают образы мальчика-царевича Димитрия, сына Иоанна Грозного, убитого в Угличе, со смертью которого в 1594 г. прервалась династия Рюриковичей и наступила эпоха Смуты, и царевича Алексея, убитого отцом Петром I, отменившим ранее существовавшие правила престолонаследования. Перенесение столицы из Петербурга в Москву после Октябрьского переворота закончит петербургский период истории. Мимо Воробьевых гор провезут и последнего наследника Романовской династии, больного цесаревича, также Алексея, чтобы затем всю царскую семью 17 июля 1918 г. расстрелять, бросить в колодцы и сжечь («И рыжую солому подожгли…»). Все эти события, как в прошлом, так и в будущем, кажется, соприсутствуют в стихотворении:
А в Угличе играют дети в бабкиИ пахнет хлеб, оставленный в печи. По улицам меня везут без шапки,И теплятся в часовне три свечи.Не три свечи горели, а три встречи, —Одну из них сам Бог благословил,Четвертой не бывать, а Рим далече, —И никогда он Рима не любил.<…>Сырая даль от птичьих стай чернела,И связанные руки затекли.Царевича везут, немеет страшно тело,И рыжую солому подожгли.