История всемирной литературы Т.5
Шрифт:
Одной из их отличительных черт была постоянная перекличка с событиями современности, даже если действие той или иной повести было отнесено к временам легендарной древности или же не очень точно локализованного «Востока». Эта перекличка оборачивалась преднамеренным столкновением событий, отнесенных к отдаленнейшим временам, с эпизодами современной Вольтеру жизни. Подобные столкновения выдуманного с реальным, прошлого с настоящим также были непременной чертой вольтеровских повестей; это было одним из его излюбленных приемов заострения и остранения изображаемого.
Одним из таких приемов было у Вольтера (впрочем, как и у многих его современников — у Лесажа, Монтескье, Кребийона-сына, Дидро, Ретифа де ла Бретона и др.) обращение к восточной тематике, придание своим произведениям своеобразного «восточного колорита». Подобный восточный маскарад как раз подходил для жанра повести-притчи, поэтому его использование Вольтером вполне закономерно. Восточная сказка дала писателю свои повествовательные структуры: во многих повестях Вольтера сюжет развертывается как цепь злоключений героя, как серия испытаний, из которых он должен выйти победителем. А в вольтеровской художественной концепции действительности как раз очень важен был
Повести Вольтера обычно вовлечены в сложный и многоступенчатый маскарад. При этом маска надевалась как бы на все произведение и на его вымышленного автора. Нередко писатель прибегал к остроумным мистификациям, выдавая свои книги за произведения несуществующих или, напротив, известных лиц, рассылал письма, где оспаривал свое авторство или обвинял издателей в пиратском выпуске книги, которую сам он якобы не собирался печатать. Все эти ложные атрибуции бывали особенно дерзки и смешны, когда смелая антиклерикальная и антифеодальная сатира приписывалась скромному, добропорядочному богослову или лихому офицеру-рубаке, и не помышлявшему о художественном творчестве.
Этот причудливый маскарад и поток псевдонимов объяснялись, конечно, тем, что церковная и светская цензура преследовала художественную прозу Вольтера не менее старательно и ожесточенно, чем его философские или политические книги. Но сказалась здесь и неиссякаемая веселость писателя, его неодолимое влечение ко всевозможным розыгрышам, обманам, мистификациям. Маскарад этот, подобно обращению к экзотической тематике, к восточному колориту, к сказочной фантастике, входил, несомненно, и в саму поэтику вольтеровской художественной прозы.
Молодой Пушкин писал по поводу прозы вольтеровского типа, что «она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат». Действительно, все приемы и сюжетные ходы подчинены у писателя идеологическим задачам. Эта идеологическая заостренность обернулась в повестях Вольтера тенденцией к аллегории, иносказанию, притче. Реальное событие, тот или иной персонаж становились знаком какой-либо идеи. Это делало вольтеровских героев условными марионетками (пожалуй, за исключением героев «Простодушного»); часто они бывали просто участниками диалога, в ходе которого выяснялся тот или иной вопрос. Притча и аллегория не могут быть растянутыми, и вольтеровская проза поражает своей энергией, насыщенностью событиями при предельной краткости и даже схематизме изложения. Размеренная неторопливость прозы прошлого была преодолена. Вольтер отказался от набрасывания подробных портретов персонажей: один-два ярких эпитета оказываются достаточными для создания условного образа, носителя определенной идеи. О событиях также рассказывается кратко, и они следуют друг за другом в головокружительном темпе. Причем эти повествовательные приемы характерны как для больших прозаических вещей Вольтера (типа «Кандида»), так и для его миниатюр.
Первая группа философских повестей была создана писателем на рубеже 40—50-х годов. Основные проблемы, которые занимают в них Вольтера, — это соотношение добра и зла в мире, их влияние на человеческую судьбу, непредсказуемость последней. Писатель считает, что жизнь человека представляет собой сцепление мелких и мельчайших случайностей, в конечном счете и определяющих его участь, порой резко меняющих ее, затаптывающих эту песчинку мироздания в грязь, повергающих ее в полное небытие или же возносящих на, казалось бы, недоступные вершины. Поэтому наши суждения о том или ином событии, однозначная оценка его, как правило, поспешны и неверны. И точно так же, как могут быть ошибочны скороспелые оценки, беспочвенно дотошное прожектерство. Жизнь, какой она предстает в ранних вольтеровских повестях, подвижна, текуча, непредсказуема. Ей чужды стабильность, определенность, покой. Добро и зло в ней противоборствуют, тянут каждое в свою сторону, но сосуществуют. Их гармония, однако, мнима, равновесие динамично, неустойчиво, постоянно чревато потрясением, взрывом. Если человек и не может по сути дела управлять своей судьбой, то она в той же минимальной степени зависит и от высших сил, от провидения. Вольтер призывает видеть мир таким, каков он есть, без успокоительных покровов, но и без апокалиптических пророчеств. Вольтер судит человеческое бытие, исходя не из церковных догм и предначертаний, а с точки зрения разума и здравого смысла, ничего не принимая на веру и подвергая все критическому анализу.
Подобный скептический оптимизм лежит в основе и наиболее значительной философской повести Вольтера этих лет — книги «Задиг, или Судьба» (1748). Герою ее, сначала доверчивому и простодушному, как бы обласканному жизнью, приходится на протяжении повествования претерпеть немало неожиданностей и потрясений. Перед читателем проходит если не вся жизнь Задига, то наиболее значительная ее часть. Рассказ об этой жизни развертывается как линейная последовательность эпизодов, связанных с новым поворотом в судьбе протагониста, с новым выпавшим ему на долю испытанием. Он познает непостоянство возлюбленной, измену жены, переменчивость властителей, поспешность судебных приговоров, зависть придворных, тяжесть рабства и многое другое. И хотя Задиг упорно старается верить, что «не так уж трудно быть счастливым», его общий взгляд на жизнь становится все более пессимистическим. Но его печалит даже не обилие в жизни зла, а его неожиданность, непредсказуемость. Встретившийся герою ангел Иезрад утверждает, что «случайности не существуют, — все на этом свете либо испытание, либо наказание, либо награда, либо предвозвестие». Задиг полагает иначе, но ангел улетает, так и не выслушав его возражений. Впрочем, этих возражений Вольтер не приводит — возможно, исход их спора был еще неясен и самому писателю.
Задиг — созерцающий и размышляющий герой. Он многое открывает в мире, но ему ни к чему заглядывать в самого себя — сам он не развивается, он даже не становится более мудрым, — пожалуй, лишь более умудренным. Но свое понимание несовершенств мира он пытается внедрить в сознание окружающих, если угодно, просветить их. Пусть это удается только отчасти, герой не теряет оптимизма окончательно, ибо главное для него не столько искоренить зло, сколько определить его причины.
Обозрение пороков и благоглупостей окружающей действительности, начатое в «Задиге» и сопутствующих ему рассказах, Вольтер продолжил в небольшой повести «Микромегас» (1752). Здесь современная писателю Европа предстает уже без пленительных восточных покровов, но увидена не менее остраненно: на этот раз с европейскими нравами и порядками знакомятся жители Сатурна и Сириуса — существа, привыкшие не только к совсем иным масштабам, но и иным взглядам и оценкам. Так, с их точки зрения, героические войны, сталкивающие между собою народы и прославляемые историками и поэтами, оказываются бессмысленной муравьиной возней из-за нескольких кучек грязи. Человеческое общество, увиденное как бы в перевернутый бинокль, оказывается ничтожным и мелким — и в своих микроскопических заботах и конфликтах, и в своих безосновательных притязаниях быть самым совершенным центром Вселенной. В их масштабах Земля — лишь маленький шарик, где общественное устройство к тому же еще так далеко от совершенства. Но где же лучше? На этот вопрос, естественно, не дается ответа. «Когда-нибудь, — говорит герой повести, — я, быть может, набреду на планету, где царит полная гармония, но пока что мне никто не указал, где такая планета находится». Тем самым скептицизм Вольтера приобретает универсальный характер, а его критицизм по отношению к действительности, к тем «законам», которые ею управляют, становится все глубже. Во времена «Задига» такая гармония почиталась возможной, «если принимать во внимание весь мировой порядок». Теперь и эта довольно проблематичная возможность берется под сомнение.
Во второй половине 50-х годов Вольтер испытывает своеобразный кризис, приведший его к пересмотру, углублению или уточнению прежних взглядов. Это сказалось и на повести Вольтера «Кандид» — произведении, полном горькой иронии и скепсиса.
В повести «Кандид, или Оптимизм» (1759), как и в предшествующем ей рассказе «История путешествий Скарментадо» (1756), Вольтер использует структурные приемы плутовского романа, заставляя героя путешествовать по разным странам и сталкиваться с представителями различнейших слоев общества — от коронованных особ до дорожных бандитов и проституток. Но эта книга не спокойный и деловитый рассказ о заморских странствиях и увлекательных встречах. На этот раз в повести много героев и, естественно, много индивидуальных судеб — самого героя, его возлюбленной, баронской дочки Кунигунды, ее братца, «философа» Панглосса, старухи и т. д. Но все эти частные жизненные пути связаны в один узел. Герои то неожиданно расстаются, то еще более нежданно встречаются, чтобы в конце книги соединиться и уже не разлучаться. Но единство книги — не только в ее сквозном фабульном стержне — поисках Кандидом Кунигунды, но и в неизменном авторском присутствии, хотя Вольтер на первый взгляд и прячется за своих героев, смотрит на жизнь их глазами и оценивает события, исходя из комплекса их взглядов, пристрастий, их мировоззрения. Героев в повести много, и с ее страниц звучит разноголосица мнений и оценок, авторская же позиция вырисовывается исподволь, из столкновений мнений противоположных, порой заведомо спорных, иногда нелепых, почти всегда с нескрываемой иронией вплетенных в вихревой поток событий.
Как обычно, у Вольтера центральный персонаж наблюдает и размышляет. Но он совсем не «мудрец». Напротив, он простоват и простодушен и долго верит псевдомудрецу Панглоссу, вопреки всем очевидным фактам упрямо утверждающему, что «все к лучшему в этом лучшем из миров».
В действительности же в событиях, о которых рассказано в книге, мало радостного. Вольтер своей повестью прежде всего демонстрирует обилие в мире зла. Неимоверно жестоки и законы природы, и человеческие законы. Все герои книги претерпевают сокрушительные удары судьбы, неожиданные и безжалостные, но рассказано об этом скорее с юмором, чем с состраданием. Беды и муки персонажей обычно бывают связаны с гротескно-телесным низом: их порют, насилуют, пропарывают им животы, отрезают половину зада и т. д. Страдания эти намеренно снижены, да и излечиваются они от этих страшных ран неправдоподобно легко и быстро, поэтому рассказ о них нередко подается в тоне грустно-веселого скабрезного анекдота. Этих бед и напастей, конечно, слишком много для одной повести, и сгущенность зла и жестокости, их неотвратимость и непредсказуемость призваны показать не столько их чрезмерность, сколько обыденность. Как о чем-то каждодневном и привычном рассказывает Вольтер об ужасах войны, о застенках инквизиции, о бесправии человека в обществе, в котором царят религиозный фанатизм и деспотизм. Но жестока и бесчеловечна и природа: рассказы о кровавой грязи войны или о судебном произволе сменяются картинами ужасающих стихийных бедствий — землетрясений, морских бурь и т. п. Добро и зло уже не сбалансированы, не дополняют друг друга. Зло явно преобладает, и хотя оно представляется писателю (и, добавим, одному из персонажей книги — философу-манихею Мартену) во многом вневременным, т. е. извечным и неодолимым, у него есть свои конкретные носители.