История всемирной литературы Т.5
Шрифт:
Иную форму полемика против просветительской идеологии приобретает в фантастическом романе Жака Казота (1719—1792) «Влюбленный дьявол» (1772). Фантастические сюжеты и образы, условно-сказочную мотивировку можно часто встретить в литературе Просвещения. Достаточно вспомнить лилипутов и великанов Свифта или необычайные ситуации в таких философских повестях Вольтера, как «Вавилонская царевна» или «Микромегас». Но фантастика Казота имеет совершенно другой смысл. Для просветителей она являлась лишь художественным приемом, Казот дает ее всерьез. И Вельзевул со всеми его опасными для героя превращениями не просто условный образ. Автор внушает читателю мысль, что мистические силы обитают где-то рядом и могут в любой момент вторгнуться в жизнь человека. Казот поражает при этом бытовой достоверностью изображения, как бы стремясь
Казота связывают с новым направлением в литературе XVIII в. — с предромантизмом. Предромантические идеи шли прежде всего из Англии, где они возникли раньше, отражая начавшееся разочарование в буржуазном прогрессе. Во Франции, в обстановке нарастающего революционного кризиса, предромантизм не приобрел заметного веса.
В конце 1750 г. неожиданный резонанс получили работы Поля Анри Малле (1730—1807), казалось бы созданные на специальную историческую тему. Занимаясь историей Скандинавских стран («История Дании», 1758), Малле заинтересовался древней культурой и еще до основного труда опубликовал «Памятники мифологии и поэзии кельтов и древних скандинавов в особенности». Ссылаясь на Монтескье и опираясь на большой опубликованный им материал, Малле утверждал, что Европа многими своими общественными институтами, а также этическими представлениями гораздо больше обязана северным народам, чем Греции и Риму. В частности, Малле привлек внимание к скандинавской мифологии и к памятникам литературы, возникшим на ее основе. Так состоялось открытие нового художественного мира. Характерно, что если в первых семи томах «Энциклопедии» (1751—1757) скандинавские мифы совершенно не упоминались (не было даже статьи на слово «Эдда»), то с VIII тома (1765) новые понятия стали достоянием читателя.
Но значение этого открытия было гораздо шире. Постепенно оно начало оказывать влияние на философскую, историческую и художественную мысль современников, пробудило интерес к прошлому Европы, в том числе к эпохе Средневековья, которая просветителям до сих пор рисовалась только как мрачная эпоха суеверий и невежества. Греко-римская древность переставала быть единственным арсеналом мифологических образов. А публикация в 1777 г. переводов «Поэм Оссиана» Макферсона вскоре познакомила с поэзией, стилизованной под другие художественные образцы. Вместе с переводами из Юнга они вводили во французскую литературу мрачно-меланхолические мотивы, звучавшие как вызов просветительскому оптимизму.
Но развитие разных направлений протекало отнюдь не прямолинейно. В канун революции возрастает роль классицизма, авторитет которого не был подорван, несмотря на критику его принципов.
Необычайный накал идейной борьбы и выдающиеся художественные победы, достигнутые французскими писателями разных направлений, имели огромный резонанс у современников и оказали и продолжают оказывать большое влияние на литературу других стран мира.
«Не только мысль его была революционной, — писал Р. Роллан о Руссо. — Все его творчество было революцией в смысле нового восприятия и выражения человеческих чувств. Оно лежит в основе преобразования искусства последующей эпохи». Эти слова могут быть отнесены и ко многим другим художникам слова и мыслителям этой бурной эпохи.
Конечно, значение французской литературы этих насыщенных событиями и богатых талантами десятилетий отнюдь не сводится к тому, насколько ею были подготовлены художественные открытия последующей эпохи. Вклад Вольтера, Дидро, Руссо, Бомарше не измеряется только ролью, которую они играли в творческом формировании Стендаля или какого-либо другого писателя XIX в. Литературные шедевры XVIII в. сохраняют свое непреходящее обаяние и для современного читателя. Более того, люди XX в. открывают новые грани в наследии Франции XVIII столетия.
ВОЛЬТЕР ПОСЛЕ 1749 г. (Михайлов А.Д.)
Вторая половина 40-х годов оказалась в жизни и творчестве Вольтера в известной мере переломной. Первоначально наступает недолгий и ненадежный период его примирения с властями: Людовик XV назначает писателя своим придворным историографом, в 1746 г. его выбирают во Французскую Академию, прусский король Фридрих II делает его своим личным секретарем. Впрочем, подлинного примирения с силами «старого режима» не получилось: Вольтер не прекратил своей острой критики феодально-церковных установлений, обычаев, порядков. Более того, в его творчестве начинался этап наиболее зрелый, связанный с созданием целой серии неумирающих литературных шедевров, и этап самый наступательный и боевой, когда писатель, порвав со своими августейшими покровителями и обосновавшись в Швейцарии, мог позволить себе вступить в открытую схватку с силами феодально-католической реакции. Этот этап совпал с новым периодом в деятельности просветителей, когда лидерство перешло к представителям демократическо-плебейского крыла, к Дидро и Руссо. По сравнению с их радикальными взглядами идейные позиции Вольтера оказались более умеренными. Но это не оттеснило его на задний план, не поставило в тень. Напротив, как раз в это время слава Вольтера стала общеевропейской (например, именно теперь «вольтерьянство» достигло России), а XVIII столетие сделалось «веком Вольтера».
Хотя Вольтер и не разделял некоторых воззрений Дидро, хотя он и спорил со взглядами Руссо, он принял участие в основных начинаниях «философов»: писал для «Энциклопедии» и для «Энциклопедического журнала», сочинял язвительные памфлеты против Дефонтена и Фрерона, обрушивался на иезуитов, на лиц, погубивших Каласа и Ла Барра, и т. д.
В последние три десятилетия своей жизни Вольтер освободился от многих былых иллюзий. Он пересмотрел свое отношение к концепции Лейбница-Вольфа о гармонии между добром и злом, где и зло оборачивается конечным благом, разуверился он и в возможности осуществления просвещенной монархии (его похвалы Екатерине II, с которой он активно переписывался в эти годы, думается, не были вполне искренними).
Глубокое изучение мировой истории, размышления над событиями своего времени, наконец, ряд личных трагедий (в частности, смерть маркизы Дю Шатле в 1749 г.) сделали взгляды Вольтера более трезвыми, но и скептическими. Впрочем, и раньше, как показывает, например, его философская поэма «За и против» (1722), Вольтер не разделял оптимизма Лейбница; он признавал неизбежность зла, но не считал его необходимой ступенькой на пути к добру. В этом отношении знаменательно его замечание в связи с Паскалем (1732): «Зачем делать из нашего существования цепь горя и бедствий? Представить себе свет тюрьмой и всех людей осужденными преступниками — это мысль мизантропа; думать, что мир есть место вечного веселья, — это заблуждение мечтателя; знать, что земля, люди, звери таковы, каковы они должны быть по порядку провидения, есть признак мудреца».
Своей «Поэмой о разрушении Лиссабона» (1756), как и более ранней «Поэмой о естественном законе» (1752), Вольтер развивал традиции классицистической оды и сатиры с их акцентом на столкновении противоречивых мнений, с их обостренной проблемностью. Поэма Вольтера — произведение совсем не описательное, хотя она и посвящена событию яркому и, если угодно, в высшей степени живописному, хотя поэт и наполняет ее беглыми зарисовками последствий ужасающего стихийного бедствия:
Спешите созерцать ужасные руины,
Обломки, горький прах, виденья злой кончины,
Истерзанных детей и женщин без числа,
Разбитым мрамором сраженные тела...
(Перевод А. Кочеткова)
Вольтер не ставит перед собой цели последовательно рассказать о землетрясении (как он отчасти сделает это в «Кандиде»), он даже не хочет передать впечатление от катастрофы. Его задача — осмыслить ее с философской точки зрения и недаром поэма имеет подзаголовок: «Проверка аксиомы: «Все благо»». В противовес Лейбницу, который прямо назван в строках произведения, Вольтер приходит к выводу, что зло не является составной и необходимой частью гармонического устройства мира, что оно нередко торжествует, что оно не подвластно человеческому сознанию и не зависит от воли Провидения. Деизм писателя получает в лиссабонской катастрофе новое подтверждение: творец Вселенной не вмешивается в ее судьбы, не может предотвратить моря бедствий.