История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 1
Шрифт:
Затем он сказал, что готов. Он узнал, не являюсь ли я важным заключенным. Жена майора ему сказала, что я заключен под стражу из-за шалости.
Мы договорились, что он будет в начале ночи под моим окном на своей лодке, с длинным шестом, таким, что я смогу его схватить и по нему выскользнуть наружу.
Он был точен. Когда мы с ним поплыли, ночь была темная, море высокое и ветер дул навстречу.
Я высадился на набережной Эсклавонцев у Гроба Господня, приказав ему меня ждать. Я завернулся в матросский плащ и пошел прямо в Сант-Августин на улицу Бернард, приказав мальчику из кафе отвести меня к двери дома, где жил Раццетта. Будучи уверен, что не найду его дома в этот час, я позвонил и услышал голос моей сестры, которая сказала, что если я хочу его найти, я должен прийти утром. Затем я пошел и сел у подножия моста, чтобы увидеть, с какой стороны он выйдет на улицу. Я увидел его без четверти в полночь, выходящим со стороны площади Св. Павла. Что ж, я узнал достаточно. Я вернулся в свою лодку и возвратился в форт, войдя через то же окно без малейших затруднений. В пять часов утра все видели меня прогуливающимся по форту. Таковы те меры предосторожности, которые я принял, чтобы утолить мою ненависть к мучителю, и быть уверенным в возможности доказать алиби, если придется его убить, как я предполагал. В день, предшествующий ночи, обговоренной с Блезом, я прогуливался с молодым Алвисом Зен, сыном прапорщика, которому было всего двенадцать лет, но который очень забавлял меня своими тонкими проделками. В дальнейшем он
52
уроженец провинции Фриули.
В час пополудни я увидел опять этого майора. «У меня для вас хорошая новость — сказал он, улыбаясь — Раццетта прошлой ночью был избит палкой и сброшен в канал».
— Он не убит?
— Нет, но тем лучше для вас, потому что ваше дело было бы гораздо хуже, все уверены, что вы причастны к этому преступлению.
— Я очень рад, что в это верят, потому что отчасти я отмщен, но это будет трудно доказать.
— Вы правы. Раццетта, однако, сказал, что он узнал вас, и фурлан Патисси, которому сломали руку, в которой он держал фонарь, тоже. У Раццетты сломан нос, выбиты по меньшей мере три зуба и ушибы правой руки. Он вызвал вас к Авогадору. Как только г-н Гримани узнал о произошедшем, он написал «Знатоку письменности», жалуясь, что тот освободил вас, не предупредив его, и я приехал в военное ведомство как раз в тот момент, когда тот читал письмо. Я заверил Его Превосходительство, что это ложное подозрение, потому что я только что оставил вас в постели, неспособного перемещаться из-за вывиха, кроме того, я сказал ему, что в полночь вы чувствовали себя умирающим от колик.
— Он был избит в полночь?
— Так говорится в донесении. «Знаток» написал сначала г-ну Гримани, что он констатирует, что вы не выходили из крепости, но что пострадавшая сторона может отправить комиссаров для проверки факта. Ожидайте в течение трех — четырех дней допроса.
— Я отвечу, что сожалею о своей невиновности.
Через три дня приехал комиссар с писарем из адвокатуры и процесс завершился. Все прекрасно знали о моем вывихе, и капеллан, хирург, солдат, и многие другие, которые ничего об этом не знали, засвидетельствовали, что в полночь я умирал от колик. Как только мое алиби было найдено бесспорным, авогадор в суде приговорил Раццетту и грузчика к оплате издержек, без ущерба для моих прав. Тогда я, по совету майора, представил «Знатоку» ходатайство, в котором просил своего освобождения, и предупредил о моем демарше г-на Гримани. Восемь дней спустя майор мне сказал, что я свободен, и что он сам заступился за меня перед г-ном Гримани. Он сообщил мне эту новость за столом, в обстановке всеобщей радости. Я не поверил и, делая вид, что поверил, ответил, что мне нравится больше его дом, чем город Венеция, и, чтобы убедить его, я останусь в форте еще восемь дней, если он хочет пострадать. Он взял с меня слово, под крики радости. Когда через два часа он подтвердил мне новость, и что я больше не могу в этом сомневаться, я пожалел о своей глупости, представив себе восемь дней, что я ему обещал, но у меня не хватило смелости от этого отречься. Демонстрации удовлетворения от партии его жены были таковы, что мой отказ от своих слов сделал бы меня достойным презрения.
Эта бравая женщина понимала, что я должен был ей все, но боялась, что я так не думаю. Но вот последнее событие, которое случилось со мной в этом форте, и которое я не могу обойти молчанием. Офицер в военной форме вошел в комнату майора, следуя за человеком примерно шестидесяти лет, при шпаге. Офицер передал майору запечатанное письмо из военного управления; тот его прочел, тут же дал ответ, и офицер вышел один. Затем майор сказал, обращаясь к монсеньору, именуя его графом, что он арестует его по высшему приказанию, и что его тюрьмой является весь форт. Человек собрался отдать ему свою шпагу, но майор благородно отказался и приказал отвести его в отведенную ему комнату. Через час пришел слуга в ливрее, принеся заключенному его постель и вещи, и на следующее утро тот же слуга явился пригласить меня от имени своего хозяина позавтракать с ним. Я согласился, и вот что он мне сказал прежде всего:
— Господин аббат, в Венеции столько говорят о мужестве, с которым вы доказали действительность вашего невероятного алиби, что вы не должны удивляться моему желанию с вами познакомиться.
— Поскольку алиби реальное, господин граф, не нужно мужества, чтобы его доказать. Те, кто в нем сомневается, позвольте мне вам сказать, делают мне плохой комплимент, потому что …
— Не будем больше об этом, и простите меня. Но поскольку мы стали товарищами, я надеюсь, что вы подарите мне вашу дружбу. Позавтракаем.
После завтрака, и узнав из моих уст, кто я такой, он решил, что обязан мне той же любезностью.
— Я, — сказал он, — граф де Бонафеде. В молодости я служил под началом принца Евгения. Потом я оставил военную карьеру, чтобы служить по гражданской части в Австрии, затем в Баварии, из-за дуэли. Это было в Мюнхене, я похитил девушку высокого положения. Я привез ее сюда и женился на ней. Я здесь уже двадцать лет, у меня шестеро детей и весь город меня знает. Восемь дней назад я отправил своего лакея на Фландрскую почту, чтобы забрать мои письма, но ему их не отдали, потому что у него не хватило денег, чтобы оплатить таможню. Я явился туда лично и тщетно пытался объяснить, что заплачу обычным порядком в следующий раз. Мне в этом отказали. Я поднимаюсь к барону де Таксис, являющемуся президентом этой почты, чтобы пожаловаться на оскорбление; но он грубо ответил, что его служащие действуют только согласно его приказу и что когда я оплачу таможню, я получу свои письма. Находясь у него, я сдержался и вышел, но через четверть часа я написал ему записку, в которой обвинил его в нанесении оскорбления и потребовал сатисфакции, известив его, что я хожу со своей шпагой и получу удовлетворение там, где его встречу. Я его ни разу не встретил, но вчера секретарь государственных инквизиторов мне сказал с глазу на глаз, что я должен забыть невежливость барона и отправиться с офицером, дожидающимся снаружи, в заключение в этот форт, заверив меня, что меня задержат не более чем на восемь дней. Я нахожу истинное удовольствие провести их с вами.
Я ответил ему, что в течение двадцати четырех часов буду свободен, но, в знак благодарности за оказанное доверие, сочту за честь составить ему компанию. Будучи уже связанным словом, данным майору, я счел указанием свыше, что вежливость меня поддержала.
После обеда, поднявшись с ним в донжон форта, я указал ему на двухвесельную гондолу, причалившую к малой двери. Посмотрев в подзорную трубу, он сказал, что это его жена пришла повидать его вместе с дочерью. Мы пошли им навстречу. Я увидел женщину, которая могла бы заслуженно занимать высокое положение, и крупную девочку четырнадцати-шестнадцати лет, как мне показалось, необычной красоты. Светлая блондинка, с большими голубыми глазами, орлиным носом и прекрасным ртом, растянутым в улыбке, что позволяло рассмотреть два ряда превосходных зубов, белых, как и ее лицо, белизну которого не мог скрыть алый румянец. Ее талия, казавшаяся обманчиво тонкой, и ее шея, очень полная, позволяли любоваться сверху роскошным постаментом, на котором виднелись только два разделенных маленьких розовых бутона. Это был новый жанр красоты, подчеркнутый ее худобой. Восхищенные созерцанием этой очаровательной, полностью открытой, груди, мои ненасытные глаза не могли от нее оторваться. Моя душа в одно мгновение отдала бы ей все, чего бы она ни пожелала. Я поднял глаза на лицо девушки, которое своей улыбкой, казалось, говорило мне: вы увидите здесь, через год или два, все, о чем вы мечтаете. Она была элегантно одета по моде того времени, с большими фижмами, в костюме благородных девиц, которые еще не достигли зрелости, но молодая графиня по виду была уже взрослой. Я никогда не видел груди девицы благородного звания с меньшим убранством: мне казалось, что показано больше, чем позволено смотреть, в месте, где не было ничего, и это притягивало взгляд. Беседа по-немецки между мадам и месье кончилась, настал мой черед. Меня представили самыми лестными словами, и мне сказали все, что можно сказать самого изящного. Майор счел своей обязанностью проводить графиню осмотреть форт, что я нашел не соответствующим моему низкому статусу. Я предложил руку мадемуазель, майор с матерью нам предводительствовали. Граф остался в своей комнате. Будучи обученной обхождению с дамами лишь по старой венецианской моде, мадемуазель пропустила меня слева. Я постарался прислуживать ей самым благородным образом, положив руку ей подмышку. Она отодвинулась, громко смеясь. Мать повернулась, чтобы узнать, над чем она смеется, и я встал, осужденный, слыша ее ответ, что я щекотал подмышкой.
«Вот, — сказала она, — каким образом воспитанный господин подает руку».
Сказав это, она проводит свою руку под моей правой рукой, которую я по-прежнему держу не согнутой в локте, делая все возможное, чтобы вернуть себе самообладание. Молодая графиня, между тем, составила проект развлечься за мой счет, сделав из меня дурачка, как это делают из всех новичков, обратив меня в прах. Она начала мое обучение, стараясь округлить мне руку, в то время как я выпрямился, выпав таким образом из предписанного ею рисунка. Я признался, что не умею рисовать, и спросил ее, умеет ли она. Она сказала, что училась, и что она покажет мне, когда я пойду посмотреть на «Адама и Еву» шевалье Либери, которых она скопировала, и которых учителя находят прекрасными, хотя и не знают, что это ее рисунок.
— Почему вы скрыли?
— Потому что эти две фигуры слишком обнаженные.
— Мне не интересен ваш Адам, но очень — ваша Ева. Она меня заинтересует, и я сохраню ваш секрет.
Ее мать снова повернулась, заинтересованная ее смехом, и я снова проявил неловкость.
В тот момент, когда она захотела научить меня подавать руку, я увидел, что смогу сыграть в этом проекте большую партию. Найдя меня таким новичком, она решила, что может сказать мне, что ее Адам был гораздо красивее, чем ее Ева, потому что у него она не допустила никакой мускулатуры, как ее не видно у женщины. Это, по ее словам, фигура, у которой не видно ничего.
— Но это, положительно, то «ничего», что меня интересует.
— Поверьте мне, что такой Адам вам понравится больше.
Это предположение показалось мне столь неправдоподобным, что я почувствовал себя неприлично, и не в состоянии был это скрыть, потому что из-за сильной жары мои штаны были из тонкого полотна. Я боялся рассмешить мадам и майора, которые шли в десяти шагах перед нами и могли повернуться и меня увидеть. Когда у нее спустился с пятки задник одной из туфель, она поступила легкомысленно, протянув мне ногу и попросив меня поправить задник. Я принялся за дело, встав перед ней на колени. У нее были большие фижмы и совсем не было юбки, и, не помня об этом, она приподняла немного платье, но этого было достаточно, чтобы ничто не могло помешать мне видеть то, что чуть не заставило меня упасть замертво. Когда я поднялся, она спросила, не плохо ли мне. При выходе из каземата ее прическа сбилась, она попросила меня ее поправить и наклонила при этом голову. Мне оказалось невозможно скрыть свои обстоятельства, так что, когда она спросила, не является ли шнур от моих часов подарком какой-то красавицы; я ей ответил, заикаясь, что это моя сестра дала мне его, и тогда, окончательно демонстрируя свою невинность, она спросила, не разрешу ли я рассмотреть его ближе. Я ответил, что он зашит в кармане, что было правдой. Не поверив, она захотела вытащить его наружу, но не выдержав больше, я положил мою руку на ее таким образом, что она сочла необходимым перестать настаивать, и отступила. Она вынуждена была так поступить, потому что, проявив свои обстоятельства, я нарушил границы сдержанности. Она стала серьезной и, не осмеливаясь больше ни смеяться, ни разговаривать, мы пошли в сторожевую башню, где майор демонстрировал ее матери хранилище тела маршала Шулембурга, которое находилось там, пока ему не соорудили мавзолей. Но то, что со мной произошло, повергло меня в такое состояние стыда, что я ненавидел себя, и не сомневался не только в ее ненависти, но и в глубоком презрении. Мне казалось, что я первый, кто встревожил ее целомудрие, и что я готов на все, если мне будет дан способ заслужить ее извинение. Такова была моя деликатность в том возрасте, зависящая, однако, от моего мнения, сложившегося о персоне, которую я, быть может, обидел, мнения, в котором я могу ошибаться. Эта моя деликатность постепенно уменьшалась с течением времени до такой степени, что сегодня у меня от нее осталась только тень. Несмотря на это, я не думаю, что я более злой, чем другие, равные мне по возрасту и опыту. Мы вернемся, однако, к графу и перейдем к окончанию грустного дня. С наступлением ночи дамы отъехали. Мне пришлось обещать графине — матери нанести ей визит на мосту Барбе Фруттарол, где, по ее словам, она обитала. Мадемуазель, которую, как я считал, я оскорбил, произвела на меня столь сильное впечатление, что я провел семь дней в самом сильном нетерпении. Мне хотелось ее увидеть, чтобы получить прощение после моего покаяния.