Истовик-Камень
Шрифт:
В перечне дурных страстей, от коих якобы оберегали опалы, первой значилась жадность. «Что же вы, камни? Почему никого не остановили?.. Чего ради помешали мне зорче увидеть Опасность?.. А может… может, я сам не захотел вовремя заметить её?..» Ответ покоился далеко внизу. По ту сторону навечно запертой двери.
На сей раз, отправляясь с камнями в Долину, Шаркут не посадил Каттая перед собой на седло. Каттай был наказан. Нет, его не приковали на цепь и не стали пороть. Шаркут просто забрал его «ходачиху» и запретил покидать покои – разве что по нужде. Вернувшись, распорядитель нетерпеливо отпер дверь опочивальни и прошагал внутрь, зажав в кулаке нечто, показавшееся
«Я уповал на праведное служение… Я хотел быть добрым рабом…»
Во внутреннем покое серебро звякало о стекло, булькала жидкость – сперва из бутыли в глубокую чашу, потом из чаши в горло жаждущего человека… Когда всё затихло, Каттай осторожно поднялся на ноги и вошёл.
В углу хоромины стоял стол, служивший не для еды. Он был вечно завален образцами камней и породы, бумажными и пергаментными листами с рисунками уровней и толстыми книгами – в одних, оставленных предшественниками Шаркута, нынешний распорядитель что-то искал, другие составлял сам, и они были ещё не закончены. Сюда же, на стол, он бросил отобранную «ходачиху» Каттая. Он не стал её прятать, зная, что послушный маленький раб без спросу ни к чему не притронется.
Сейчас Шаркут сидел за этим столом, неестественно выпрямившись, так, словно у него одеревенел позвоночник, и смотрел в одну точку. Рот распорядителя был приоткрыт, по бороде протянулась нитка тягучей слюны. Перед ним стояла круглая чаша с лужицей недопитого вина, собравшейся на вогнутом дне. А подле чаши – резная деревянная коробочка с откинутой крышкой. Внутри коробочки виднелась щепоть ничем вроде бы не примечательных мелких кристаллов. На вид – та же соль. Только серая.
Щедрая награда, оплаченная восемнадцатью жизнями…
…А там, куда был устремлён неподвижный взгляд распорядителя, на столе покоился кусок резного сердолика величиной примерно в полкирпича. Камень любви, навеки привязывающий к женщине сердце мужчины… Он был слоистым – где потемнее, где посветлее, где нежно-телесного цвета. Неведомый камнерез – уж не сам ли Шаркут – искусно изваял сидящую женщину и двух маленьких девочек, смеющихся у неё на коленях. Над ними склонялся цветущий розовый куст, у ног женщины ласково тёрлась большая пушистая кошка… Каттай знал, кому предназначались Посмертные Тела, вырезанные из сердолика. Жене Шаркута и двум его дочерям. Они умерли от заразной болезни. Много лет назад. После чего, собственно, он перебрался сюда и забыл обо всём, кроме своего дела.
Наверное, Шаркут был сейчас с ними: разговаривал, смеялся, ощущал знакомое прикосновение рук…
Каттай взял со стола «ходачиху» и беззвучно вышел, держа в руках узелок.
«Прости меня, мама…»
Блаженное забытьё, вызываемое дурманом, растворённым в вине, обычно длится недолго. Зато пробуждение неизменно оказывается мучительным. Когда из-за хребтов на востоке выплыло позднее зимнее солнце, Шаркут вернулся из странствия по иным мирам и – как всегда в таких случаях, злой, с раскалывающимся от боли затылком – крикнул своего лозоходца. Каттая тоже ожидала честно заслуженная награда.
К изумлению, а потом и к некоторому испугу Шаркута, лозоходец не отозвался. Не примчался, как обычно, бегом, спрашивая, что будет угодно его милостивому господину. Надсмотрщики, разосланные на поиски, вернулись ни с чем. Каттая не сумели найти ни в отхожем месте неподалёку, ни у глубокого колодца с подъёмником, за работой которого ему так нравилось наблюдать… Ни даже в забое, где махал киркой его клеймённый приятель-венн.
Каттай просто исчез.
Через несколько дней другой лозоходец, гораздо менее даровитый, пришёл помолиться Белому Каменотёсу. И там, на могиле, увидел среди священных даров резную серебряную серьгу. Тогда поняли, что вдогонку восемнадцати рабам ушёл девятнадцатый. К оставленной им «ходачихе» так никто и не отважился притронуться.
«Дай мне руку, отец. Проводи меня…»
Псу снился сон.
Из беспредельного моря поднималась двуглавая гора, окутанная облаками. В распадке между вершинами, там, где из-за близости к престолу Небес не смел расти даже мох, лежал, сверкая на солнце, маленький белоснежный ледник. Плечи горы окутывал изумрудный плащ хвойного леса, а ниже, в уютной долине, сбегающей к морю, стояли дворы. Длинные дома под тёплыми, низко нахлобученными земляными крышами, поросшими густой зелёной травой. И за каждым – розовые и белые облака, непонятно каким чудом удерживаемые на тверди. Это цвели яблони. И пчёлы хлопотливо гудели над ними, торопясь собрать медовый сок и пыльцу…
Венн из рода Серого Пса проснулся и понял, что увидел чужой сон. Сон, который никогда больше не приснится маленькому Аргиле… Некоторое время Пёс лежал с открытыми глазами, хмурясь и разглядывая знакомые извивы слоёв на щербатом каменном потолке. Это бывает: только что лёг – и внезапно пробуждаешься, чувствуя себя так, будто полностью отдохнул. Пёс знал обманчивость подобного ощущения. Если поверить ему, позже расплатишься головокружением и дрожью в ногах. А венну предстояло рубить твёрдый камень и за безногого халисунца Динарка, и – наполовину – за чернокожего Мхабра, то и дело сгибавшегося в убийственных приступах кашля…
И тем не менее.
«Я выйду отсюда. Я убью Людоеда».
Пёс был ещё очень молод. И, как все юные, в своих размышлениях устремлялся сразу к главному, не задерживаясь на мелочах. Он не тратил времени всуе, прикидывая, каким образом вырвется на свободу. Его заботило нечто гораздо более важное. Он собирался справиться с воином, вкушавшим плоть храбрых недругов за много лет до того, как у Серого Пса народился ещё один правнук.
«Я убью Людоеда. Тогда наши мёртвые получат отмщение, и их душам позволено будет вновь обрести на земле пристанище плоти…»
Он видел кунса Винитария в бою, со щитом и тяжёлым копьём. Он видел Харгелла с его палкой, и эта палка чуть не повышибла ему все зубы. Он видел рудничных надсмотрщиков и их кнуты, против которых не решались пойти крепкие рабы с кувалдами и кайлами…
От Винитария свирепые надсмотрщики разбежались бы, как цыплята от ястреба. И первым убежал бы Харгелл.
«Моего отца так и не взяли мечом. Только стрелой в спину. А я Волчонка-то паршивого не сумел как следует вздуть, когда мы схватились. Что же я сделал не так?»