Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
Что меня больше всего поражало в нем и чего я больше ни в ком не встречал — это была полная неспособность чему бы то ни было удивляться, какие бы необыкновенные вещи ему не приходилось видеть. Живя по Флоренции, он был свидетелем торжеств по поводу бракосочетания принца Умберто [39] , был в опере и на балу в Перголе [40] (это было в первый раз в жизни, что он попал в театр), видел карнавал и сказочную иллюминацию на Виале деи Колли. Видел он и множество других вещей, совершенно для него новых, которые должны были поразить его, заинтересовать, заставить говорить о них. Ничуть не бывало. Удивление его не шло дальше его обычного выражения: «Так, ничего». «Санта-Мария дель Фьоре… так, ничего; башня Джотто… так, ничего; палаццо Питти [41] —так, ничего». Мне кажется, что даже
39
Принц Умберто — будущий король Италии в 1878–1900 годах; вступил в брак с Маргаритой, герцогиней Генуэзской, в 1868 году.
40
Перголе — оперный театр во Флоренции, построенный в 1652 году.
41
Автор перечисляет достопримечательности Флоренции: Санта-Мария дель Фьоре — главный флорентийский собор строившийся с 1294 года по конец XIX века; башня Джотто — колокольня этого собора, постройку которой начал Джотто ди Бондоне (1266–1337) великий итальянский художник и зодчий; палаццо Питти — знаменитая картинная галерея.
С первого до последнего дня своей службы у меня он пребывал все время в одном в том же расположении духа: наполовину серьезный, наполовину беззаботный, неизменно кроткий, то и дело погружавшийся в некое блаженное безразличие ко всему на свете. Понимал он меня всегда наоборот, а поступки его были отмечены какой-то особенной несуразностью. В тот день, когда он был уволен в запас, он еще долгое время записывал что-то в свою тетрадь с таким же невозмутимым спокойствием, как и в прежние дни. Перед уходом он пришел ко мне проститься. Прощанье наше не было особенно нежным, Я спросил его, радуется ли он тому, что уезжает из Флоренции. Он ответил:
— А почему бы не радоваться?
Тогда я спросил его, хочется ли ему ехать домой.
В ответ он состроил какую-то гримасу, которой я так и не понял.
— Если тебе что-нибудь понадобится, — сказал я уже в последнюю минуту, — напиши мне, я все охотно для тебя сделаю.
— Благодарю, — ответил он.
Так он и ушел из дома, где прожил со мной более двух лет, и, уходя, ничем не выказал ни радости, ни сожаления.
Когда он сходил вниз по лестнице, я глядел ему вслед.
Вдруг он вернулся.
«Сейчас окажется, — подумал я, — что сердце в нем заговорило, и он простится со мной по-другому».
— Синьор лейтенант, — сказал он, — помазок для бритья я положил в ящик большого стола.
С этими словами он ушел.
В двадцать лет
Не говорите мне о веселой жизни студентов и артистов: самые отчаянные весельчаки — это вновь произведенные офицеры в первые месяцы полковой жизни.
Двадцатилетнему юноше не найти более подходящей обстановки для веселья и безрассудных шалостей.
Скачок от училища к свободе, от тесака к сабле, от казарменной столовой к ресторану, первое упоение командирской властью, новый мундир, денщик, новые друзья, снисходительное (на первых порах) начальство и где-то в туманной дали неясная мысль о геройской смерти от вражеской пули на поле брани с возгласом: «Non dolet!» [42] — все это держит вас, как влюбленных молодоженов, в состоянии постоянного опьянения.
42
Не больно (лат.).
Этот медовый месяц офицера недолог, пожалуй он еще короче, чем у супругов, но не менее восхитителен. Сколько полковников, увешанных орденами и получающих кучу денег, отдали бы целую страницу своего послужного списка, чтобы вновь пережить эти двенадцать месяцев блаженного карнавала!
О, ясные полдни, О, дым вечеров, Веселье и шутки Тех юных годов! [43]Здоровые и сильные, как быки, беспечные, как безумцы, отважные, как искатели приключений, вечно без денег, всегда голодные и всегда довольные, мы все, казалось, были уверены, что годам к тридцати получим генеральские эполеты. А как мы смеялись! Самый чистосердечный смех капитанов и майоров походил на желчное фырканье больного, на кашель чахоточного в сравнении со взрывами нашего хохота, от которого сотрясался весь дом, а мы сами в изнеможении валились на стулья.
43
Перевод
Нас было семеро офицеров, только что испеченных в Модене, этой большой фабрике командиров [44] , и все мы попали в одну и ту же бригаду, расквартированную в одном из самых красивых городов Сицилии. Трое приехали вместе из Турина, совершив полное приключений путешествие. Достаточно сказать, что при отъезде из дому у нас были считанные деньги; мы были в полной уверенности, что из Генуи попадем прямым путем в Сицилию; а между тем мы застряли в Неаполе, так как пароходы не покидали гавани из-за холеры. К тому же над нами висела угроза карантина в Палермо, где нам пришлось бы жить на собственный кошт. Мы провели десять бесконечных дней в прекрасной Партенопее [45] , питаясь исключительно макаронами с подливкой, которые мы поглощали в трактире под вывеской «Город Турин», восседая в глубине потайной комнатушки, где столовались люди, любившие одиночество или находившиеся на подозрении у полиции.
44
В городе Модене находилось военное училище, готовившее офицеров для пехоты и кавалерии.
45
Партенопея — поэтическое наименование древнего Неаполя.
Но стоило нам приехать в полк, как началась чудесная жизнь. Мы встретились, все семеро новичков, на другой же день, и одному из нас пришла в голову блестящая мысль: поселиться всем вместе и завести общее хозяйство.
Сказано — сделано. Мы сняли запущенную берлогу из семи комнат с кухней; к нам из полка отпустили денщика-повара; каждый устроился в своей норе; в столовой повесили расписание, и, с богом, вперед!
Трудно даже описать наше жилье. Это была не то гостиница, не то казарма, не то сумасшедший дом. Представьте себе семь двадцатилетних офицеров, семь двадцатидвухлетних денщиков: двух пьемонтцев, одного ломбардца, одного тосканца и трех неаполитанцев; итого, четырнадцать человек в семи крохотных комнатках, величиною с ореховую скорлупку, и все с утра до ночи на ногах, как неприкаянные! Один уходил в караул, другой приходил из патруля, трое возвращались со строевых занятий, двое шли дежурить по кухне. Кто храпел до десяти утра, кто вставал в три часа ночи, кто возвращался на рассвете после обхода и поверки постов. Денщики приходили за обедом для отсутствующих офицеров, вестовые приносили приказы по полку, зеленщики подвозили овощи к дверям, разносчики фруктов швыряли апельсины прямо в окошко, гитаристы пели под балконом, и так далее, и так далее… Словом, нам было не до разговоров.
С одной стороны квартиры окна возвышались над мостовой метра на два. Когда мы очень спешили, мы выскакивали прямо через них. Двери квартиры никогда не запирались; собаки входили и разгуливали повсюду, как хозяева. Шум в ней не смолкал ни на минуту. Семеро денщиков развлекались тем, что все вместе начинали выбивать шинели своих хозяев и поднимали такой кавардак, что сбегались все соседи. Каждый звук в нашей квартире разносился по улице; даже разговоры вполголоса, и те были слышны. Вдобавок один из нас взял напрокат рояль, двое других увлекались фехтованием на палках. Кроме всего прочего, в доме был такой дьявольский резонанс, что стоило кому-нибудь ночью захрапеть, как храп повторялся во всех комнатах и с каждой постели неслись проклятия. А в столовой шел дождь. Несмотря на все это — на плачевное убожество меблировки, на отставшие от стен и повисшие клочьями обои, — мы жили как боги.
Ели мы тоже как попало, хотя месяца через два и узнали, что наш повар был сыном старого специалиста по части приготовления еды.
Один из нас взял на себя верховное руководство общей кассой и кухней. Ах, бедный наш эконом! Первый же день, — я его никогда не забуду, — оказался для него днем горестного испытания.
Эконома нашего звали Мальетти. Пьемонтец родом, он был хороший малый, сдержанный, рачительный хозяин, бережливый, но не скупой. Берясь за наше хозяйство, он прикинул все расходы, все подсчитал и сказал нам, потирая руки: «Дайте мне только взяться за это дело — все пойдет как по маслу и мы будем тратить очень мало, почти ничего». Но он строил планы, считаясь лишь со своим желудком, а никак не с нашими, В первый же раз, когда мы сели за стол после парада, началось такое повальное истребление съестного, что Мальетти был положительно подавлен. Когда, казалось, обед был уже закончен, кто-то собрал всю оставшуюся в кухне ботву редиски и приготовил из нее салат; все с жадностью набросились на него и съели вдобавок еще полтора кило хлеба. Бедный Мальетти был в отчаянии. Чуть не плача, он побежал в кухню, схватил пригоршню сухой вермишели, возмущенно швырнул ее на стол и крикнул: «Хватайте, жрите, лопайте; я отказываюсь вести хозяйство! Я думал, что имею дело с офицерами, а не с волками». Мы нахохотались до упаду; потом умаслили его и упросили остаться нашим экономом.