Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
— Смотри-ка на ведьму — сегодня суббота, спаси нас господи, а она работает. Наверное, ей сам черт помогает, чтоб он ее задушил!
— Вот из этой самой пшеницы, собранной в полночь, она наделает ядовитых блинов, чтобы вгонять в чахотку младенцев.
— И привораживать красавиц.
— Если так, то я не прочь от этих блинов!
— Еще бы, для Морайолы!
— Ну, для нее их не нужно… Она общее достояние.
— Услыхал бы тебя Наччо…
— Верно. Но уж он-то, я думаю, съел немало этих блинов.
— Влюбился, как дурак, как воробей в мае…
Но Наччо не слышал их и продолжал работать. Весь день он мучился от безумной жары, которая, казалось, высушила у него даже белки глаз; на закате солнца у него уже не было сил, он не мог даже поднести хлеб ко рту; но, выпив полфиаско винца и сполоснув лицо, он вспомнил, что спать нельзя, потому что некому будет сжать поле Морайолы, если он как мертвый повалится под изгородь; он тихонько удрал и теперь весело работал за четверых. Завтра она будет довольна, когда увидит, что земля на поле словно выбрита, и сразу догадается, что это он, и полюбит его еще больше. Жаль, что работы немного! Да ведь ее мать, эта проклятая ведьма, способна
Однажды, — Наччо хорошо помнил этот день, — он поднимался с вилами на гору, чтобы набрать хворосту, как вдруг на полпути услышал отчаянный крик. Он взглянул вверх и увидел, что оттуда катится кувырком большая вязанка ветвей. Наччо широко расставил ноги и с вилами наперевес стал ожидать ее; ему в самом деле удалось перехватить вязанку и остановить ее стремительное падение. Через минуту он увидел, что сверху спускается красивая девушка, страшно взволнованная, с топором за поясом и с распущенными косами. Увидев, как он, выпрямившись на краю пропасти, удерживает могучей рукой вязанку, девушка на мгновенье остановилась, не смея подойти: ведь это был Наччо, тот ужасный Наччо, который погубил столько сердец и которого она, сама страшась этого, втайне любила. Наччо сделал ей знак рукой:
— Эй, Морайола, это, верно, твоя вязанка?
Морайола почувствовала, как у нее забилось сердце.
— Моя, конечно, — просто ответила она, подходя к нему.
Наччо взглянул в ее огромные черные
— Хочешь, я донесу вязанку до опушки?
— Мы с тобой не муж и жена. Это мужу и жене впору так нежничать.
— А разве мы не могли бы быть мужем и женой? Ты бы пошла за меня, скажи?
Морайола стала красной, как земляничное дерево; потом решительно сказала:
— Отдай мне сейчас же вязанку; а все эти глупости можешь рассказывать зобастой Марии Грации.
Наччо положил вязанку ей на голову и, когда она стала удаляться, догнал ее, схватил за талию, положил руку на ее грудь, выпиравшую из корсажа, быстрым движением нагнулся и пламенно поцеловал в щеку.
Это был первый поцелуй из тех бесчисленных, которыми они обменялись потом, встречаясь в лесу, в долине, в ущельях; у них хватало и времени и охоты на то, чтобы свиваться в яростных, долгих объятиях, как змеи в мае. Морайола совсем потеряла голову; она знала, что Наччо — муж Марии Грации, но это было ей все равно: она была счастлива, обнимая его в кустах, в темных пещерах, ночью в хлеву. Когда она обхватывала его шею своими сильными мускулистыми руками, она уже не могла отпустить его, и ей хотелось стать его собственной плотью или раствориться совсем в томительном наслаждении, которое с каждым днем делало ее все более безвольной. Наччо тоже бросил других женщин: Морайола стоила их всех, вместе взятых; может быть, она приворожила его каким-нибудь питьем из тех, что готовила ее старуха мать, деревенская колдунья; ему нужно было видеть ее каждый день, и говорить, и повторять ей, что она необходима ему, как хлеб, дорога, как жизнь. Когда умирающий старик приказал ему жениться на Марии Грации, он согласился, чтобы тот не умер нераскаянным грешником; но молодая жена проплакала всю ночь, ожидая его, в то время как на улице гости и родичи распевали веселые песни, полные коварных намеков, суля супругам несколько дюжин сыновей. Наччо провел эту ночь, утешая Морайолу, которая хотела задушить зобастую собственными руками; и под конец так хорошо ее утешил, что почти заставил забыть, что сам женат на другой.
Когда отец умер, не изведав счастья быть окруженным внуками, Наччо почти совсем перестал видеться с женой, хотя и не обращался с ней плохо; он даже жалел эту рыжую, с ее желтыми глазами, вечно полными слез, — но к чему было это, если он все равно не мог хоть сколько-нибудь любить ее? Чтобы она не говорила, что он проедает ее приданое, он нанимался в поденщики, как нищий, и полол, колол дрова или косил, в зависимости от времени года, получая за работу горшок гороху или буханку желтоватого хлеба, а ночью спал в хлеву на охапке сена или тихонько уходил к Морайоле, стараясь, чтобы его не заметили даже звезды. Мать Морайолы ничего об этом не знала, но деревенские трещотки даже сложили песню:
Цветик фиалки, К Морайоле Наччо, муж твой, уплывает, О Мария Грация, тощая как палка. Цветик лимона, Давишься ты злобой, как твоя собака, С Морайолой Наччо тешится влюбленный. Цвет мака алый, На алтарь мадонны положи ты косы, Морайола Наччо твоего украла.Конечно, то была зависть; но зависть лопнула, как жаба, — так ей и не удалось разлучить влюбленных, ибо Наччо был парень крепкий, как дуб, а Морайола уцепилась за него, как плющ за тополь.
В тот день, когда старая колдунья нашла ее полумертвую на поле и отнесла в дом, она не сумела выжать из нее ни слова. Морайола была не в себе, словно оглушенная, и болтала — такой вздор, что даже мертвый бы рассмеялся; целый день она оставалась в постели, и даже прикосновение простынь было для нее невыносимо. Когда наступила ночь, старуха заперла девушку снаружи на два оборота ключа и сама пошла в горы нарвать кое-каких трав для лекарства, которое вернуло бы ее к жизни. Наччо в это время жал пшеницу при свете луны, думая о своей истории и чувствуя сильнейшее желание узнать, как себя чувствует Морайола. Если б не было в живых этой зобастой рыжухи, она была бы сейчас с ним, в его доме, он был бы около нее, прикладывал бы лед к ее телу, чтобы освежить ее… А вместо этого он должен так мучить свою душу; и ее он тоже мучит, эту костлявую, которая вечно плачет. И он работал не покладая рук, отчаянно торопясь. Наконец он собрал все снопы, сложил их в скирд и придавил его сверху большими камнями, чтобы его не могли разметать ни ветер, ни воры. Потом, утерев пот, с серпом за поясом, с сонными и налитыми кровью глазами он направился к хижине Морайолы, готовый задушить старуху, если та помешает им увидеться.
Но хижина была погружена в сон; дверь, запертая на цепь снаружи, внушила ему мысль, что старухи нет дома. «Верно, отправилась верхом на метле в Беневентские орешники», — подумал он и бросился к открытому окошку. Лунные лучи образовали в нем светлый квадрат, в середине которого резко обозначилась черная тень Наччо; он помедлил немного, прислушался, потом спрыгнул в комнатушку и ощупью добрался до тюфяка Морайолы. В ослепительно белом лунном сиянии, проникавшем снаружи, он увидел девушку: она лежала навзничь на своей постели из кукурузных листьев, скрестив руки под головой, широко раскрыв глаза, издавая при каждом вздохе слабые стоны. Наччо не мог произнести ни слова; его била дрожь; две горючие слезы блестели на его ястребиных глазах.
— О Морайола, как ты себя чувствуешь?
Морайола обхватила его шею горящими руками, и так, сплетенные в одно тело, они оставались долго-долго, как вдруг на улице зазвучали струны колашоне [101] и в глубочайшей тишине ночи полился мужской голос, в котором слышались последнее грустное прощание и невысказанная мольба.
— Это Мео Тану! — вскричал Наччо, вырываясь и хватаясь за нож.
Морайола тоже поднялась, поцеловала его в губы и тихонько сказала:
101
Колашоне — старинный музыкальный инструмент вроде лютни.