Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
На дворе старуха, как велит обычай, оделяла нищих обедом, приготовленным для умерших.
Сильван [97]
I
Пока стадо косматых коз и черных овец жадно поедало траву на зеленых склонах холмов, у подножия серых скал и в зарослях терновника, он лежал ничком на самой вершине горы и так мрачно смотрел вниз на долину, словно там чума началась. Солнце, стоявшее высоко в небе, огнем своих лучей, точно огненными стрелами, пронзало землю; но пастух, должно быть, не замечал, что оно проникало под куртку из козьего меха и старалось прожечь его жалкую соломенную шляпу. Подперев лицо волосатыми руками, он смотрел вниз, на горную долину. Оттуда на крутой обрыв налетал свежий ветерок и приносил густой запах зеленого леса; оттуда доносился глухой шум воды, которая ключом била из-под скал и бурлящими ручейками растекалась по каменистым тропам; оттуда, с дальних лугов, долетал перезвон колокольчиков пасшихся коров; время от времени внизу раздавался взрыв, стократно усиленный горным эхом в ущельях. Пастух видел, что в долине с недавних пор все изменилось. Раньше там мимо берегов, густо поросших ивняком и мокрой травой, широко и свободно несла свои воды бурная река, и люди босиком переходили ее вброд по выложенным в ряд скользким камням. Ближе к полудню на проезжую дорогу, что змеилась вдоль реки, в облаке белой пыли вылетала почтовая карета и сразу же исчезала за поворотом горы. Кое-где на глинистых вершинах холмов, у самых обрывов, одиноко лепились бедные домишки, и над крышами красивой спиралью вился голубой дымок. На пастбищах спокойно паслись табуны лошадей и стада
97
Сильван — в римской мифологии бог лесов, полей и стад, покровитель сельских жителей.
Но теперь тишине и покою пришел конец. Однажды пастух увидел, как в долину пришли какие-то синьоры, понастроили там хижин и стали измерять землю; они смотрели в чудные трубки на подставках, уходили куда-то, поспешно возвращались с таким видом, словно у них тьма важных дел. Что им тут надо? Разве эта долина принадлежит не нам? И что они затевают? Всю ночь он думал об этих синьорах. «Пусть только придут сюда еще раз, я их хорошенько угощу камнями», — решил он. Но камни так и остались лежать в праще, потому что вскоре синьоры вернулись с целой армией рабочих-землекопов, мужчин и женщин. И тут начался в долине настоящий ад. В реку засыпали столько камней, что она стала узкой, как мельничный проток. На берегу уцелели лишь деревья, облепленные засохшей тиной, потом их срубили и поволокли к строящейся плотине. На проезжей дороге частенько останавливались вереницы телег, слышалось позвякивание колокольчиков, подвешенных на шее у мулов; на телегах лежали канаты и какие-то странные машины с колесами и трубами. Старые лачуги эти синьоры сожгли и на их месте выстроили удивительные дома с блестевшими на солнце остроконечными крышами и с флагом на самом верху. Там, где прежде был брод и лежали камни, с обеих сторон вырыли глубокие ямы; пастухов прогнали вон из долины, и им вместе со своими стадами пришлось уйти в горы. Теперь в долине копошились подлые людишки, щеголявшие в длинных брюках. Разбившись на группы, на бригады, они, словно стая волков, набросившаяся на обессилевшую лошадь, с такой яростью терзали долину, что там зеленой травинки не осталось. Одни прорывали траншеи и взрывали скалы, которые тысячами осколков рассыпались в воздухе, другие сбрасывали камни в глубокие омуты у брода и ставили опоры моста; землекопы насыпали плотину, каменотесы обрабатывали камни; здоровенные крестьянки, весело напевая, таскали вверх и вниз строительные материалы и землю.
Он никак не мог отвести взгляд от долины. При каждом взрыве и ударе кирки, при каждом звуке песни пастуху казалось, что ему нож вонзают в бок. Ведь все места в долине, обезображенные этими людьми, он знал как свои пять пальцев. Он знал здесь каждый камушек, каждую травинку, и ему было мучительно больно видеть, как опустошают его долину. Временами боль переходила в ярость; он сжимал кулаки, и стискивал зубы, и в бешенстве хватался за палку с железным наконечником… Но их было так много. И он снова в растерянности смотрел на долину. Что собираются сделать там, внизу, эти люди? Кто позволил им хозяйничать в этих местах?.. И почему даже сами крестьяне помогают им? Внезапно он схватил камень, вложил его в пращу, взмах руки — и камень полетел вниз. Он следил за его полетом и, когда увидел, как, точно подкошенный, свалился один из рабочих, злобно смеясь, бросился на землю… Этот рабочий выламывал один за другим камни из стены старой лачуги, потом работницы собирали камни и закладывали ими вырытые ямы. А ведь прежде этот дом принадлежал ему. Пастух любил свой дом, как любят старую добрую бабушку; когда он спускался в долину, то ему так приятно было посидеть у порога на большом камне, на котором прежде сидели его отец и мать, глядя на звезды и предсказывая хорошую погоду. Снаружи потрескавшиеся стены обвивал цепкий вереск, внутри вдоль них протянулись полоски мха, а внизу, в пробившейся через земляной пол траве, мелькали юркие ящерицы. И все же ему было хорошо в своем родном доме, словно он после целого дня работы присел отдохнуть в тени ольхи.
Покорно смотреть, как разрушают теперь и эти бедные стены, было свыше его сил, и, не выдержав, он бросил камень.
«Вот, — думал он, — бедняки все, все теряют. Умирают словно скотина, и ничего после них не остается». И пастух вспомнил рассказ отца о том, как он построил этот домик. Отец был беден, как сухая колючка, и, так же как колючка крадет клок шерсти у бредущей по тропинке овцы, отец украл себе жену, потому что мать девушки не хотела отдавать свою дочь бедняку. Первое время они жили точно бродячие собаки, ночуя то в лесной чаще, то в горных пещерах, перебиваясь дикими яблоками да грушами; потом, когда пришли первые осенние туманы, они решили построить себе хоть какой-нибудь домишко; мать собирала камни, а отец копал землю, возводил стены из смеси глины, соломы и стеблей пырея; работали они днем и ночью, ходили по лесу, собирая сушняк, и потом соорудили крышу из сухих веток, листьев, из стеблей и ивовых прутьев. Их первой и единственной постелью была подстилка из тех же сухих листьев, дверь им заменяла живая изгородь терновника с колючками острыми, как зубы собаки, которая охраняла хижину. Ели они что бог пошлет, а часто он не посылал им ни крошки; но они любили друг друга и жили словно вольные птицы. Но хоть хозяев над ними не было! Ох, эти хозяева! Через год, как раз под рождество, на жалкой постели из сухих листьев родился мальчик; но в яслях не было ни осла, ни вола, которые могли бы его обогреть; и лишь худая грудь матери давала ему тепло и пищу. Отец, словно волк, рыскал по лесу за добычей — он надолго уходил из дому и никогда не возвращался с пустыми руками: однажды, отчаявшись добыть что-либо, он подстрелил кречета, а когда начал разделывать его, то нашел в зобу маленькую живую змею. Но кречетами семью не прокормишь, и хлеб насущный он добывал теперь на поденной работе, он, который до этого жил свободно, как ястреб. Маленький Мазу, которому суждено было потом стать пастухом, рос, высасывая у матери не молоко, а кровь, и чем дальше, тем сильнее она увядала, словно деревце, которому не хватает солнца. Но она утешалась, глядя, каким крепким и пухленьким растет ее сынишка. Как раз о таком сыне она и мечтала еще до того, как убежала с отцом Мазу. Иногда отец приходил к вечеру мрачный и хмурый, как небо перед грозой, бросал в угол вилы и не отвечал даже на вопросы матери. Был он высокий, сухощавый, настоящий горец, привыкший к скалам. Работать в долине ему было невмоготу, но ради жены он босиком пошел бы даже в ад. Всякий раз, когда выпадал снег и покрывал все кругом и работы поблизости не было, он хотел, как и другие, отправиться подальше, в Тавольере и к Понтийским болотам, но так и не уходил, потому что жена смотрела на него печальными и влажными, как у скорбящей богоматери, глазами. Это были длинные, холодные и темные дни; мать все время поддерживала огонь в очаге ради маленького Мазу, но от дыма у малыша начинали слезиться глаза, и, чтобы выпустить дым, открывали дверь, но тогда вместе с порывами северного ветра в хижину залетал снег. В доме редко бывали кукурузный хлеб и гороховая похлебка, а обычно они обходились дикими каштанами и красноватым картофелем, собранным в лесу или купленным на деньги, которые отец выручал, продав попавшего в силки зайца. Они ни от кого не ждали помощи; их нищета была такой же безотрадной, как голые скалы; в других хижинах бедняки тоже бились в черной нищете или же, отчаявшись, начинали разбойничать. Первые слухи о разбойниках дошли до них вместе с эхом оружейных выстрелов.
— Господ бьют, — сказал однажды отец, войдя в лачугу. — И теперь все мы будем равны, потому что там внизу, далеко отсюда, создают республику.
И он стал точить топор на оселке, а мать тихонько заплакала. Потом, проверив на мозолистой ладони, хорошо ли наточен топор, добавил:
— Знаешь, Тан'y пошел в разбойники, чтобы отомстить за сестру. Ну, ту самую, которая, как собака, утопилась в болоте Наччо, потому что была беременна от хозяина. И Беппе Кану тоже пошел. Ему осточертело быть испольщиком, и уж лучше стать разбойником, чем так мучиться. А что нам остается делать? Отчаиваться. Они у нас все крадут: стада, урожай, дочерей, жен; а чуть пикнешь, и тебя, словно вора какого, засадят в тюрьму. Вот так они и старого Нику в тюрьму упрятали, и теперь его сын тоже ушел в разбойники, чтобы из хозяйского сердца кровяную колбасу сделать.
До конца дня он не сказал больше ни слова, вечером исчез куда-то и с тех пор появлялся в хижине совсем редко — не чаще, чем в небе комета. Потом совсем пропал. Может, его убили где-нибудь в лесной чаще, а может, он уехал в Америку. Мальчик стал большим, а мать заболела чахоткой. Мазу пошел в пастухи, чтобы доставать матери хоть немного молока, потому что она ничего больше ни пить,
— Нет, не идет, — вздохнула она, потом посмотрела сыну в глаза и сказала: — Положи меня здесь, под крестом, когда умру.
Сын вытер глаза, потому что слезы лились у него ручьем, и пошел к овцам надоить свежего молока. Но выпила это молоко земля, потому что, когда он вернулся к матери, она стала холодной, как льдинка, и ничего ему не отвечала, только смотрела вдаль потухшими глазами, не возвращается ли муж. А Мазу снова, плача, звал ее, молотил себя кулаками по голове; но вокруг стыла страшная, мрачная тишина. Внизу, в селеньях, колокола тихо звонили к вечерне, и вместе с последним ударом колокола душа матери улетела в рай. Он долго стоял возле нее на коленях и не замечал, что вокруг сбились в кучу овцы; потом поднял голову и увидел лицо матери, белое, блестящее; гора тоже блестела, а там, внизу, через речку, казалось, перекинули серебряный мост. Это луна свесилась с чистого бездонного ночного неба. Он перенес мать на траву, положил ей под голову ветки тимьяна и розмарина, закрыл покойнице глаза, скрестил ей руки на груди и, качаясь словно пьяный, пошел рыть яму у подножия Креста разбойников. Мазу выкапывал камни руками, острием палки счищал с них землю и потом сбрасывал их в расщелины скал; он находил какое-то утешение в этой нечеловечески тяжелой работе; время от времени он поднимал голову и смотрел на мать: она лежала неподвижно, точно уснула, и над ее головой светила луна. Глухие удары железа о камень звучали в тишине, словно гортанные крики соколов, и Мазу казалось, что острие палки ударяет прямо ему в грудь. Значит, мама умерла? Умерла? А что значит умереть? И ему показалось, что умереть — это не чувствовать больше земли под ногами и беззвучно падать в темную бездонную пропасть. Ему вдруг сделалось страшно: волосы у него встали дыбом, и мурашки побежали по коже; в причудливой игре света и тени перед глазами у Мазу как живые замелькали злые духи из сказаний горцев; гора вдруг наполнилась привидениями; и он, весь дрожа, как маленький мальчик, побежал к матери, осеняя себя крестом. Но вокруг все было спокойно; он вернулся к яме и снова стал копать; вдруг он наткнулся на камень, гладкий как мрамор. Мазу руками очистил его, вырвал сорную траву, росшую на краю ямы, и привязал к кресту веточки дуба и мирта. Он просидел возле матери до самого рассвета; свежий ночной ветер, который, казалось, стал совсем ледяным от холодного света луны, больно колол Мазу в лицо, и он подумал, что, может, мать и сейчас знобит; он снял куртку и накрыл ею покойницу. Он думал, что мертвые, которых хоронят ночью, не видят вечного сияния. Когда в небе посветлело и луна ушла куда-то вниз, он выстлал в могиле красивое ложе из пахучих трав и положил туда свою бедную мать; потом сел в оцепенении на землю, не в силах даже пошевелиться. И не он, а Бастарда, которая поднялась в горы со своими овцами, закрыла ей лицо белой кисеей, положила цветы и схоронила ее. Она поставила на место крест и увела с собой полумертвого от горя Мазу. Овцы у него разбрелись в разные стороны, и прошел целый день, пока Бастарде удалось собрать их, так что к Черному гроту они добрались уже ночью. И с этой ночи Мазу не возвращался больше в отчий дом, где уже не было матери и северный ветер, гуляя по всей лачуге, уносил с собой прутья с крыши и сухие листья, на которых он родился. А теперь те люди из долины растаскивают последние камни родного дома, и ему, бедному пастуху, осталось лишь небо, чтобы глядеть в него, да земля, чтобы ходить по ней. И вот он, пастух Мазу, сидел сейчас на поросшем мхом камне и безутешно плакал, вспоминая о тех горьких днях и глядя, как меняется его любимая долина, потому что там он родился и вырос, там он страдал и потерял отца и мать. И никто так не любил эти проклятые места, где каждый камень был ему дорог, как кусок бесценного хлеба. Когда он увидел, что из стены его дома выломали последний камень, он, словно изваяние, встал над пропастью, выкрикнул проклятье этим людишкам и с громким криком «Бастарда!», «Бастарда!» бросился в лес, завывая словно волк.
II
Бастарда была крепкой и высокой женщиной с могучими плечами и могучей грудью. Ходила она босая, в одной рваной домотканой рубахе, ее черные густые волосы двумя косами спадали на полуобнаженные плечи, опаленные солнцем и загрубевшие от холода. Она пасла украденных ею овец и жила в лесу, свободная и дикая, как необъезженная кобылица. Крестьянки из соседних селений, наслышавшись, что Бастарда — отвратительная ведьма или злая фея с черными глазами, боялись ее; женщины, рубившие дрова в лесу, завидев ее, убегали или прятались в чаще. Даже горцы, и те робели перед ней, потому что в теле ее и в глазах заключена была неведомая бесовская сила, которая заставляла их мгновенно влюбляться в Бастарду, а потом и смертный грех совершать. Где она родилась? Откуда пришла в горы? Никто этого толком не знал; но до десяти лет она бродила по болотам и пробиралась через плетни вместе со всеми сорванцами селения, и ее прозвали Бастарда [98] , потому что выкормила ее молоком своей ослицы тетушка Розария, та самая, которая дожила до семидесяти лет и так и не нашла себе мужа. Когда тетушка Розария умерла, Бастарда ушла жить в лес; вот и все, что люди знали о Бастарде. А рассказывали о ней такие вещи, что даже слушать, и то стыдно было, но пастухам и лесорубам эти истории очень нравились, и они бегали за Бастардой и потом прятались с нею в темных ущельях лесистой горы. Приходский священник, который вечно во все мешается, прочел грешникам целую проповедь и всячески поносил Бастарду; но слово божье оказалось бессильным перед ее прелестями, и вышло даже хуже. Некоторые клялись, что сам приходский священник собственной персоной отправился искать Бастарду, чтобы привести ее в церковь и заставить раскаяться, но потерпел сокрушительное поражение, потому что о церкви и о святых Бастарда слышать не хотела и не спускалась в большие селения и деревушки, даже когда в снежную зиму туда забегали гонимые голодом волки.
98
Бастарда — по-итальянски значит незаконнорожденная.
Когда Бастарда привела пастуха Мазу в Черный грот, он посмотрел ей в лицо и, хотя ни разу ее не видел, уверенно (так хорошо ему ее описали) сказал:
— Ты Бастарда?
И она ответила:
— Да, я Бастарда.
Он еле стоял на ногах, шатаясь точно пьяный, и, казалось, вот-вот свалится на землю, и тогда Бастарда крепко прижала его к груди. Глаза ее подозрительно блестели, словно она одновременно плакала и смеялась. Она взяла его за руку и повела вдоль пещеры, такой темной, что собственной руки не различишь; после бесконечного блуждания в этом лабиринте с подъемами и спусками они добрались до красивой комнатки с каменными стенами, светлой, потому что косые лучи солнца проникали в нее прямо сверху, через расщелину в скале. На земле, словно ковер, были разостланы козьи шкуры, постелью же служили овечьи шкуры; в углу лежала куча орехов, миндаля и диких груш; на стенах висели и сохли под жарким июльским солнцем разделанные туши баранов, от которых исходил легкий запах мяты и розмарина. Но Мазу ничего не замечал: тоска сжала ему сердце, словно волка капкан, а голову жгло как огнем. Он сел на овечьи шкуры, глядя в пустоту широко раскрытыми, сухими глазами, а Бастарда легла рядом. Она смотрела на него своими черными вороньими глазами, которые притягивали Мазу, как глаза змеи притягивают дрозда; ее грудь коснулась его колен, а потом она всем телом прижалась к нему, гибкая как лань. Мазу точно обессилел, голова стала тяжелой, он покачнулся, закрыл глаза и упал на шкуры, вытянув вперед руки.
С этого дня они стали жить вместе и вместе пасти свои стада; лазали по крутым вершинам скал, метали камни из пращи и, словно влюбленные волк и волчица, гонялись друг за другом в зарослях терновника. Потом они ели ягоды, усевшись на мягкой травке в тени дубов, опустив широкие мозолистые ступни в студеную воду ручейка, где у берега клонились волнистые кудри трав. Иногда Бастарда вдруг исчезала, Мазу громко звал ее; теперь он боялся остаться один, словно не решался больше ни единого шагу сделать без нее; лес стал совсем другим, и он не мог уже бродить по нему, не боясь заблудиться. На его зов иной раз отвечали кукование кукушки, волчий вой, пронзительный крик сокола, соловьиная трель. «Это она», — говорил Мазу и бросался искать ее в густых зарослях терновника, в дубовой роще, на ветвях сосен, за скалами, кидая во все стороны камешки, чтобы заставить ее выйти. Иногда ему удавалось найти ее, и тогда начинались прыжки, толчки, крепкие объятия, беготня, и борьба, и нежные поцелуи, и призывные завывания, похожие на стон. Когда же Мазу не удавалось отыскать ее, он тоже прятался в засаду, ложился ничком, впивался ногтями в землю и, открыв рот, напряженно всматривался вперед; и вот он замечал, как подруга начинает потихоньку спускаться с верхушки дерева или вылезает из ямы, крадется в зарослях папоротников или дрока, поднимается из-за камня, наклоняется, вся перегибается, широкими ноздрями нюхает воздух, шевелит сжатыми губами. И какая была радость, когда они находили друг друга!..