Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
— Ты прекрасна, прекрасна, прекрасна!
Впереди снова открылись прямые, уходящие вдаль берега. Река снова торжествовала. В печальном безмолвии устремлялись к морю холодные волны, в безмолвии несли они первые павшие деревья, которые не хотели умирать.
— Мила, ты слышишь? — спросил вдруг Йори. Он высунулся из лодки и прислушался.
У мрачной запруды в камышах послышался вдруг шум и треск подмятых стеблей, как будто дикий зверь преследовал там добычу. Из образовавшейся просеки выскочил копь, несущий на себе всадника, и в неистовом порыве бросился в закрутившуюся, запенившуюся воду.
— Зиза, Зиза! — завопила цыганка. Она выпрямилась
В этот миг проявились душевная сила и благородство моряка.
— Тише, Мила, — сказал он и, вместо того чтобы уходить на веслах от врага, протянул ему свою сильную руку.
Но Зиза, ослепленный гневом и жаждой мести, собрав последние силы, вцепился ему в шею, впился ногтями в живое тело, увлекая его в ненасытные холодные волны. И в сумеречной тишине, в ласковом сиянии восходящей медно-красной полной луны, благостно завладевающей пространством, завязалась эта короткая борьба двух человеческих существ.
Лодка уплывала по течению все дальше и дальше. У Милы, охваченной отчаянием, не вырвалось ни крика, ни рыдания. Она сидела неподвижно, словно бронзовая статуя, устремив остановившийся взгляд в смутно бурлящую воду, где неподалеку плавала выбившаяся из сил лошадь, глядя на нее большими глазами, в которых предсмертная судорога зажгла последнюю искру света. Мила была одна, одна в беспредельности, в чистой беспредельности вечера.
«Кошка»
В этот вечер Адриатика была темно-фиолетовой и прозрачной, как аметист: на глади моря не заметно было ни белых барашков, ни хотя бы единого паруса. Впрочем, далеко на горизонте виднелся целый рой прямых, остроконечных парусов, словно пламенем горящих в последних лучах заката на серебристом фоне неба под легким непрерывно изменяющимся узором облаков, казавшихся очертаниями мавританских домов и минаретов.
Тора шла вдоль берега, между дюнами, среди водорослей и обломков, выброшенных бурей, распевая франкавилльскую [103] песню, дикую песню, в которой говорилось не о любви. Протянув последнюю ноту куплета, она некоторое время молча шагала, вдыхая полуоткрытым ртом легкий солоноватый ветерок, дувший с северо-запада, и слушая негромкий ропот прибоя да крик одинокой чайки, пролетающей в безграничном просторе. За нею трусила сучка с опущенным хвостом, беспрестанно останавливаясь, чтобы обнюхать очередной пучок водорослей.
103
Франкавилла-аль-Маре — городок на Адриатическом море, в области Абруццы.
— Сюда, Оса, сюда! — звала ее Тора, похлопывая себя по ляжке, и собака тотчас же стрелой устремлялась вперед, по песку, рыжему, как ее шерсть.
Но голос Торы услышал и Минго, который, сидя в вытащенной на берег рыбачьей лодке, вырезал из куска пробкового дуба поплавки для сетей. Сердце у него екнуло, ибо желтые глаза Торы, круглые, словно зрачки уснувшей рыбы, в одно прекрасное утро пронзили его насквозь. О, это утро! Он хорошо помнил его: стройная, высокая, вся озаренная солнцем, она ловила мелкую рыбу, стоя в зеленой, искрящейся золотыми бликами
— Сюда, Оса, сюда! — раздался снова, теперь уже совсем вблизи, веселый, звонкий голос, прерываемый громким лаем собаки. Минго, отбросив назад спустившиеся на глаза волосы, выскочил из своей лодки с проворством влюбленного ягуара.
— Тора, вы куда? — спросил он, и щеки его зарделись, как полевой мак.
Тора не ответила и даже не остановилась. Опустив голову, он двинулся вслед за ней. Сердце его колотилось, пылкие слова застряли в горле. Он опять слушал прерванную песню Торы, и все в нем переворачивалось от некоторых, особенно волнующих нот, которые возникали внезапно, словно громкие всплески волн в однозвучном рокоте прибоя.
У сосновой рощи Тора остановилась. Аромат хвои, острый, свежий, благодатный, ударил им прямо в лицо вместе с последними отсветами заката, пробивавшимися сквозь ветви сосен.
— Эй, Тора…
— Чего вы хотите?
— Хочу сказать вам, что все ночи напролет вижу ваши глаза и не могу заснуть.
В словах юноши звучала страсть столь бурная, а глаза горели таким отчаянием, что Тора даже вздрогнула.
— Уходи, уходи, — наконец вымолвила она и вместе со своей рыжей собакой скрылась между сосен.
Минго еще расслышал собачий лай, долетевший до него снизу, от мостика. Уныло смотрел он на вечереющий горизонт, где в сумерках можно было различить рыбачьи лодки, которые возвращались в залив.
Тора, прозванная Кошкой, отнюдь не была красавицей. Восхищение вызывали только ее желтые глаза, порою становившиеся зеленоватыми, — неподвижная лучистая роговица, ярко выделявшаяся на широком белке, — да еще короткие кудри цвета сухих листьев, отливавшие на солнце живым металлическим блеском.
Она жила одна на всем белом свете — у нее была только эта рыжая худая собака, вечно голодная как шакал, да еще песни, да море.
С раннего утра уходила она к морю и, стоя в воде, ловила мелкую рыбу. Она не выходила из воды даже тогда, когда усиливающийся прибой обдавал ее брызгами, мочил подоткнутую юбку и чуть ли не сбивал с ног. В эти мгновения, когда, предчувствуя бурю, чайки кружились над ее головой, Тора даже в своих лохмотьях являла дивное зрелище. После рыбной ловли она обычно пасла на лугах и на жнивье индюков, громко распевая и ведя долгие беседы со своей Осой, которая, сидя перед нею, терпеливо слушала и смотрела на хозяйку.
Впрочем, она не грустила. Правда, песни ее были протяжно-унылыми, странным ритмом своим напоминали бормотание египетских заклинателей, но она пела их как-то бессознательно, словно они не доходили до ее слуха, не затрагивали души. Она пела, глядя на облако, птицу, парус расширенными зрачками, в которых сквозило удивление, и все время без устали держа у песчаного берега свой маленький невод.
Другие рыбачки тоже пели. Но иногда ее песня, ее голос порождали в них чувство страха, одиночества, тоски. Они умолкали, склоняли опаленные солнцем головы, чувствуя, что колени их все больше коченеют в воде, а глазам становится все больнее от слепящих лучей солнца. Усталые руки их опускались, а песня Кошки замирала в истомленном зноем воздухе последним заклятием, последним рыданием.