Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
Слова и взгляды Минго на мгновение смутили ее. Она не могла ничего понять, но ощущала глубоко в душе какую-то неясную тревогу, испытывала нечто вроде гнева против этого дерзкого белозубого, толстогубого парня.
Она остановилась у опушки, кликнула Осу и погладила ее по рыжей спине. Овладев собой, она вновь стала холодной, невозмутимой и снова запела.
Но однажды в августовский полдень она погнала стадо индюков в сосновую рощу, ища там тени, и нашла любовь.
Она стояла, прислонившись к стволу сосны. Веки ее смыкала сонливость, глаза подернула лучистая дымка. Кругом паслись индюки, зарывшись
Из-за деревьев появился Минго. Затаив дыхание, он стал постепенно приближаться, он подходил все ближе и ближе: его волшебница задремала, стоя и прижавшись к дереву.
— Тора!
Она вздрогнула, обернулась, уставившись на него своими круглыми, еще сонными глазами.
— Тора!.. — повторил Минго. Голос его дрожал.
— Чего вы хотите?
— Хочу сказать вам, что все ночи напролет вижу ваши глаза и не могу заснуть.
Теперь она, кажется, поняла. Она опустила голову к земле, словно прислушиваясь к чему-то или что-то припоминая. Эти самые слова она уже слышала, и голос был тот же, где слышала — она не помнит, но это было. Тора подняла голову: молодой, сильный парень стоял перед нею словно зачарованный, лицо его пылало, рот был полуоткрыт. Порыв ветра принес им аромат диких трав, сквозь искривленные стволы сосен бесчисленными искрами сверкала Адриатика.
— Эй, Минго! — раздался вдруг издалека чей-то громкий, резкий голос.
Он вздрогнул, схватил руку Торы, сжал ее изо всех сил и словно ошалелый понесся по песку обратно к баркасу, который ждал его, покачиваясь на волнах.
— Минго! — прошептала Тора каким-то странным голосом, не спуская глаз с латинского паруса, быстро убегавшего вдаль. Она засмеялась как ребенок; а возвращаясь и погоняя хворостиной сытых индюков, все время пела песню — живую, веселую, в ритме тарантеллы. А кроваво-красное солнце садилось за Монтекорно, среди туч, нагнанных внезапно налетевшим юго-западным ветром.
Но вместе с ветром в эту ночь налетел шторм, и волны с ужасающим ревом подступали к самым домам, а все несчастные жители побережья заперлись у себя, прислушиваясь к завыванию бури и моля пресвятую деву спасти вышедших в море рыбаков.
Одна только Кошка бродила в ночи, как дикий зверь, опустив голову, прорываясь сквозь бушующий вихрь, вперив во мрак свои желтые глаза, полные жестокой тревоги, и прислушиваясь, не донесется ли до нее человеческий вопль… Ничего. Сквозь шум бури слышался откуда-то издалека только бешеный лай Осы, отставшей от своей хозяйки.
А она все шла и шла к берегу. Ее ослепляли молнии, на мгновение выхватывая из мрака бушующее море и пустынный берег. Она подошла слишком близко к воде, одна волна настигла ее и сбила с ног, другая опрокинулась на нее и обдала холодной влагой. Тогда жизненный инстинкт взял свое: подгоняемая волной, наполнившей соленой горечью ее открытый для крика рот, корчась, как выброшенный на берег дельфин, она отчаянно впилась в песок, все время уходивший из-под ее ног и рук.
Под конец ей удалось устоять на коленях и выползти на четвереньках из кипящего прибоя. Она вернулась в свою хижину, промокшая, окоченевшая, стиснув зубы и обезумев от страха и любви.
К утру Адриатика успокоилась.
Тото
Он был похож да медвежонка, спустившегося сюда, на равнину, из какого-нибудь поросшего дубом ущелья Майелы: вечно замусленное лицо, черные взъерошенные, спадающие на лоб волосы, круглые, беспрестанно бегающие глазки, желтые как цветок плюща.
В летнее время он бегал по полям, воруя с деревьев плоды, обрывая ежевику на живых изгородях или швыряя камнями в спящих на солнце ящериц. Он издавал отрывистые хриплые крики, напоминающие лай пса, который томится на цепи в знойный августовский полдень, или неосмысленное бормотанье запеленатого младенца: бедняга Тото, он ведь был немой.
Язык ему обрезали разбойники. Он пас тогда хозяйских коров в низинах, поросших красным клевером и лупином, играл на своей камышовой дудочке да смотрел на облака, клубящиеся высоко над макушками деревьев, либо на диких уток, улетающих от непогоды. Однажды летним вечером, когда сирокко раскачивал дубы, а Майела, возвышаясь среди фиолетовых облаков, приняла какой-то причудливый вид, пришел Арап и с ним еще двое; они забрали пятнистую корову, а так как Тото поднял крик, отрезали ему пол-языка, и Арап сказал: «А теперь иди рассказывай, собачий сын».
Тото вернулся домой шатаясь, размахивая руками, а изо рта у него лила и лила кровь. Каким-то чудом он выжил и все время помнил Арапа: однажды, увидев, как его в наручниках ведут по улице солдаты, он швырнул ему в спину камень и со злобным хохотом убежал.
Потом он оставил старуху мать, которая жила в желтой хижине под каменным дубом, и сделался бродягой, босым, грязным, вечно голодным оборванцем, над которым измывались мальчишки. Но и сам он стал злым: порою, растянувшись на солнышке, он забавлялся тем, что умучивал до смерти ящерицу, пойманную в поле, или красивую золотую рыбку. Когда мальчишки допекали его, он злобно хрюкал, словно кабан, затравленный сворой собак. В конце концов он крепко отколотил одного из них, и с тех пор его оставили в покое.
Но одно существо хорошо к нему относилось — Нинни, его добрая, его прелестная Нинни, худенькая, большеглазая девочка с веснушками на лице и белокурыми кудряшками, спадающими на лоб.
В первый раз они встретились под сводами Сан-Рокко. Нинни, присев на корточках в уголке, уплетала кусок черствого хлеба. У Тото ничего не было: он стоял, жадно глядя на нее и облизывая губы.
— Хочешь? — тихонько спросила девочка, подняв на него огромные, ясные как сентябрьское небо, глаза. — У меня тут есть еще.