Иван-Дурак
Шрифт:
— Весьма вероятно, — ответил Иван задумчиво и отпил большой глоток шампанского. — Весьма вероятно. Но уже поздно что-то менять. Александр Васильевич, вы сами сказали, что соскочить сложно, уже невозможно сойти с дистанции… Я не хочу быть ни бомжом, ни нищим художником. К тому же мой талант…Мой талант зарыт и предан забвению. Его нет! Его больше нет! Я от него отрекся! И вы забудьте! — Иван совсем помрачнел. Не о таком празднике он мечтал.
— А вот это что, не талант? — спросила жена, продолжая рассматривать рисунки. — Это талант.
— Ради бога, оставьте меня в покое, — взмолился Иван. Он нервно откупорил еще одну бутылку шампанского. Пробка выстрелила в потолок, вино растеклось по столу. Жена торопливо убрала рисунки. Мать бросилась за тряпкой. Иван разлил остатки шампанского по бокалам, выпил. — Милая, — обратился он к жене, — ну представь, что я сейчас вовсе не состоятельный мужчина, который обеспечивает тебе беззаботную жизнь, а свободный художник. Нищий художник. Да, именно так — талантливый нищий художник. Нужен я был бы
— Готова! Да, я готова! — выкрикнула жена. — Может, тогда я чувствовала бы, что хоть чуть-чуть нужна тебе!
— А сейчас ты мне разве не нужна? — Иван удивился.
— А что, нужна? — удивилась жена. — Зачем?
— Нужна. Ты мне очень нужна.
Глаза жены заблистали слезами.
— Я предлагаю выпить за любовь и счастье, — предложила мать, — а потом отправиться спать, пока мы тут все не перессорились и не перебили мою парадную посуду. Мы же не хотим потом ссориться весь год. Да и поздно уже. Всем спать!
Глава четырнадцатая
Утром Ивана разбудил почти забытый запах оладушек. Так пахло в этом доме во времена Иванова детства по воскресеньям. Это были дивные завтраки — оладушки со сметаной, медом или клубничным вареньем. Тогда Ивану казалось, что на свете нет ничего вкуснее этих вот маминых оладушек и варенья из клубники с собственного огорода. Иван вдруг почувствовал себя беспечным ребенком. Он представил, как сейчас встанет, отправится на кухню, от души поест оладушек, не задумываясь о том, что может набрать пару лишних килограммов (Иван, как истинный метросексуал следил за своим весом), а потом тепло оденется, возьмет старые облезлые лыжи или санки и отправится кататься с горок. И испытает и радость, и восторг, и легкость! И он замерзнет, и он промокнет, но будет счастлив. Абсолютно счастлив! После первого завтрака в новом году, который по времени вполне совпадал с обедом, Иван совершил поступок, противоречащий его возрасту и социальному статусу: он действительно направился в сарай, пока не подвергшийся реконструкции, на поиски санок. Они были там же, где и всегда — висели на огромном ржавом гвозде на стене возле двери. Краска на дереве облезла, полозья заржавели, но это Ивана не смутило — это были те самые санки, из его детства, он катался на них в овраге недалеко от дома еще в те времена, когда и помыслить не мог, что когда-нибудь сможет позволить себе кататься на самых лучших горнолыжных курортах мира. Сейчас он вроде бы был рафинированным солидным господином, изнеженным деньгами и комфортом, но в нем вдруг проснулся бесшабашный мальчишка, склонный к риску и авантюрам. Он ворвался в дом с криком, обращенным к жене: «Одевайся теплее! Мы идем кататься на санках!».
Он усадил жену на санки и довез ее до оврага. Она верещала и визжала, как маленькая глупенькая девчонка. Несколько раз он специально сваливал ее на дорогу. Она возмущалась и беспокоилась о состоянии своей дорогущей шубки, а Иван отмахивался и легкомысленно заявлял, что шубка — это полная фигня, что шубку можно новую купить, это не проблема, а вот ощущения! Ощущения! Когда ты, дурочка, будешь еще ехать на санках по малюсенькому городишке, а везти тебя будет такой роскошный мужчина. Наслаждайся, дурочка! Когда еще ты будешь так весела и румяна!
Иван летел с крутой горы, и брызги снега обжигали его лицо, сердце замирало от страха и острого, пронзительного счастья…
Как в детстве, он вернулся домой уже затемно, весь извалянный в снегу, жена обметала его куртку веником, а потом он обметал ее шубу и отдирал с нее снежные комья, а потом мать поила их глинтвейном, чтобы они согрелись, и кормила жареной курицей, картофельным пюре, квашеной капустой и солеными груздями. Ощущение счастья никак не желало покидать Ивана. И это было волшебно… А уже поздно вечером Иван с женой отправился на прогулку по заснеженным улочкам, с редкими фонарями, с деревянными домиками, похожими на декорации к фильмам о провинциальном бытии, с купеческими особнячками, с нарядными церквушками, очевидно, недавно отреставрированными, со скудненькой иллюминацией. Иван заглядывал в окна — еще с детства была у него такая привычка, ему все хотелось подсмотреть чужую жизнь. В окнах сияли огнями елки, мерцали экраны телевизоров. А жена вдруг сказала: «Посмотри, какие звезды! В Москве нет таких звезд!». «Там точно такие же звезды, ты же знаешь. Просто в столичной суете нам некогда на них смотреть. Мы их не замечаем», — ответил Иван и тоже посмотрел на небо. А потом Иван долго целовал жену. А потом они замерзли и почти бегом устремились домой, к теплу, но по дороге Иван несколько раз успел повалить жену в сугроб, и один раз позволил ей повалить себя. И им было весело, и они хохотали как безумцы, и Ивану даже подумалось, что, может, и зря он уехал из этого тихого городка, ведь здесь он чаще всего и бывал счастлив.
Утром мать заявила:
— Молодежь, хотите не хотите, но сегодня на обед к нам приходит Александр Васильевич, а после обеда он дает нам урок рисования. Возражения не принимаются, — добавила она, заметив смятение и зарождающийся протест на лице сына, — это приказ. В конце концов, не так уж часто мы видимся, и не так уж часто я отдаю тебе приказы.
Александр Васильевич азартно собирал натюрморт, как когда-то это делал в художественной школе: на круглый столик накинул кусок атласа цвета незабудок, поставил заварочный чайник кипенно-белого фарфора, чайную чашку, три зеленых яблока и серебряный подсвечник. Иван тут же вспомнил, как все ученики в классе следили за созданием натюрморта и тут же оценивали, сложный он или простой. Этот натюрморт был средней сложности: трудность для Ивана представляли только переливчатые складки атласа.
— А у нас сейчас какой урок? — спросил Иван своего бывшего учителя, — живопись или рисунок?
— Живопись, живопись, — ответил он, — будем писать акварелью. Краски и кисти извольте получить у вашей матушки.
Иван окунал кисть в пол-литровую банку с водой, которая обрела уже мутный зеленовато-синеватый цвет, смешивал краски на листе бумаги, который служил ему палитрой, и наблюдал за окружающими. Александр Васильевич был умиротворен — он был занят любимым делом. Мать была сосредоточенна и серьезна — будто экзамен сдавала, будто, если она плохо его сдаст, то есть рисунок получится неудачным, двое любимых мужчин станут хуже к ней относиться. Жена неумело держала кисть, акварель брала густо, как гуашь, мазки делала мелкие, осторожные, неуверенные — она очень старалась, даже язык высунула, как незабвенная Машка. Иван улыбнулся — впервые за долгие годы это воспоминание не кольнуло его обидой…
Это всегда удивляло: только что был чистый лист бумаги, и будто бы вдруг на нем появлялись сначала легкие карандашные линии, а потом цвет, объем. Будто бы из ничего рождается красота. Ивана это завораживало. Хотя и понимал он, что происходит это чудо вовсе не вдруг — он сам творит это чудо, своими собственными руками. Вот и сейчас, когда на листе бумаги заиграл переливами голубой атлас, тускло заблестел фарфор, зеленые яблоки осветили резкой яркостью нежный, пастельный натюрморт, он, как в детстве, снова удивился этому волшебству, а потом подумал, что это ведь никакое не волшебство, это просто творчество. Творчество! Создание нового маленького мира, пусть и ограниченного форматом листа бумаги. И ведь все, что нужно для того, чтобы быть настоящим творцом — найти время, кисти и краски — и все. Все! И ты испытаешь восторг созидания. Или даже созидателя. Создателя? Наверное, это происходит, когда пишешь книги, музыку, строишь дома, делаешь ремонт, лечишь больного, передаешь свои знания ученикам, рожаешь ребенка. А чем он, Иван, занимался всю свою жизнь? Продавал алкоголь. Да, он заработал достаточно много денег, но было ли это созиданием? Он продавал людям радость и даже эйфорию, расслабление и веселье, но одновременно он спаивал людей и вредил их здоровью. Иван всегда утешал себя тем, что он просто продает алкоголь, а вот покупать его или нет, уже дело каждого. Разумеется, он был заинтересован в том, чтобы товар, который он продает, покупали. Собственно, суть его трудовой деятельности именно к этому и сводилась. И все же. И все же он никого не заставлял покупать насильно. Иван был уверен, что он прав в этом своем убеждении. То есть с моральной и нравственной точки зрения он не усматривал в своем бизнесе ничего предосудительного, а вот созидание… Его не было. У него даже до сих пор не было собственного ребенка. Страшился он ответственности и потери некоторых свобод, к которым привык за долгую уже свою жизнь. Во время этих невеселых размышлений Иванов натюрморт начал утрачивать прозрачность и воздушность, в нем появились резкость и драматизм в сочетании цветов. Иван остановился, вздохнул, взглянул с любопытством на работу матери — она рисовала, как ребенок, это редкий дар, многие художники стремятся к такой манере письма, только у них ничего не выходит, а у матери вот получалось. Взглянул на натюрморт Александра Васильевича — как всегда чистые цвета, плавные переходы от света к тени, точные линии — классика жанра, все правильно. Слишком правильно. Нет божественного огня. Может, поэтому старый учитель и не стал великим художником. Впрочем, судя по всему, он был доволен своей жизнью, а значит, он в любом случае состоялся как личность, нашел себя. Иван даже поймал себя на том, что он завидует этому немолодому уже провинциальному художнику. У него не было денег, больших амбиций, но не было и завышенных ожиданий от жизни, не было и разочарований — он был намного счастливее Ивана. Жена… Ну, она рисовать решительно не умела. Умудрилась затереть бумагу почти до дыр. За такие рисунки в художественной школе ставили тройки, да и то исключительно из жалости — не принято было в этой школе ставить двойки. Хотя дети с такими способностями к рисованию, как у жены, конечно, в этой школе и не учились. Это только в музыкалку можно насильно отправить ребенка без слуха и без голоса, а тут совсем другое дело — без каких-то хоть минимальных способностей здесь делать было нечего. Ну и бог с ним, что жена совсем не умела рисовать, и ни к чему ей это, и хуже она от этого не становится. Нисколечко.
Первым свой натюрморт закончил Александр Васильевич — профессионал все-таки. Вышел во двор покурить. Следом завершил работу Иван, потом мать, а потом уж и жена. Вернулся Александр Васильевич, пахнущий дешевыми сигаретами. Как когда-то разложил не успевшие подсохнуть рисунки на полу и начал разбор полетов. Похвалил Иванову жену за усердие, Иванову мать — за всегдашнюю непосредственность и монохромность, почти невозможную в акварели. А самому Ивану он сказал:
— А руки-то помнят, мальчик мой. Они все помнят. Талант! Талант! Какая цветовая драма разворачивается на твоем чайнике! Тут у тебя не какой-нибудь заурядный мещанский натюрморт, тут у тебя прямо шекспировские страсти.