Иван Калита
Шрифт:
Он оглянулся, вдохнул влажный холод, поёжился от подступившего озноба и вдруг впервые увидел, понял, почуял незримо подступившее окрест одиночество брошенных хором, опустелых хлевов, дичающего сада, огородов, покрытых бурьяном, поваленных плетней, за которыми во всю ширь окоёма идут и идут по небу серые холодные облака. Долгие ли ночные молитвенные бдения, посты ли, налагаемые им на самого себя, так обострили и обнажили все чувства Варфоломея? Или шевельнулось то, смутное, что уже погнало в рост все его члены, стало вытягивать руки и ноги, острить по-новому кости лица, то, смутное, что называется юностью? Варфоломей был не по летам рослый отрок, сильнее и выше своих сверстников. И в нём уже начал означиваться край того пушистого, нежного и ясного, что зовётся детством
На мгновение ему поблазнилось, словно и правда уже вымерло всё и все уехали туда, в неведомый и далёкий Радонеж. Он стоял, подрагивая от холода, и не думал, а просто глядел, ощущал. Что-то ворочалось, возникало, укладывалось в нём невестимо для самого себя, о чём-то шептали безотчётно губы. Грубые московиты, что жрали, пили и требовали серебра у них в дому, это было одно, а князь Иван, пославший ратников за данью, и неведомый московский городок Радонеж - совсем другое. И одно не сочеталось с другим, но и не спорило, а так и существовало, вместе и порознь. Это была взрослая жизнь, которой он ещё попросту не постиг, но которую должен, обязан будет постичь вскоре. Сейчас об этом просто не думалось.
Волнистые, шли и шли над землёю бесконечные далёкие облака.
– Господи!
– прошептал он, поднимая лицо к небу.
– Господи!
Юность? Или горний знак господень? Или весна? Коснулось незримо, овеяв его чело. На миг, на долгий миг исчезло ощущение холода и земной твердоты под ногами и его как бы унесло туда, в это волнистое небо, в далёкую даль, в пасмурную истому ранней весны.
Так Варфоломей, уже загодя, простился с домом своим, и уже всё дальнейшее: сборы, ожидания, наезды Тормосовых, что тоже переселялись в Радонеж вместе с Кириллом, - шло мимо, мимо, мимо, оставляя одно - скорей!
И вот наконец долгий поезд, составленный из разномастных повозок, возков и телег, и скотинное стадо, ведомое знакомыми пастухами, зарёванные жонки, мужики, бояре и челядь, благословясь, помолясь, набрав родимой земли в ладанки, с плачем, возгласами провожающих, бесконечным маханьем платков, поцелуями и воем, тронулись в далёкий путь. Прощай, родимый дом, прощай, Ростов!
Глава 23
В Радонеж приехали ночью. От холода и усталости пробирала дрожь. Тело, избитое тележною тряскою, совсем онемело, а сон одолевал до того, что перед глазами всё начинало ползти и плыть. Хотелось лишь куда бы ткнуться, хоть в какое-то тепло, и уснуть. Младшего братишку, Петюшу, сморило так, что холопы выносили его из телеги на руках. В темноте они стояли, дрожа, словно куры под дождём, маленькой жалкою кучкой, потом куда-то шли, спотыкаясь, хлебали, уже во сне, какое-то варево, носили солому в какой-то недостроенный дом, с кровлею, но без потолка, отчего в прорехи меж брёвнами лба и накатом виднелось тёмно-синее небо в звёздах. Тут, на попонах, тюфяках, ряднине, накинув на себя что нашлось тёплого под рукой - толстины, попоны, зипуны, - они все и полегли вповалку спать: слуги, господа и холопы, мужики, жонки и дети. Варфоломей едва сумел пробормотать молитву на сон грядущий и, как только лёг, обняв спящего Петюшу, так и провалился в глубокий, без сновидений, сон.
Утром он проснулся рано, словно толкнули под бок. Всё ещё спали, слышались богатырские храпы и свисты уломавщихся за дорогу мужиков. Какая-то жонка хрипло, спросонь, уговаривала младеня, совала ему сиську в рот. Прохладный воздух свободно вливался сверху, овеивая сонное царство. Меж тем небо уже посветлело, стали видны начерно рубленные, ещё без окон, стены в лохмах плохо ободранной коры и висящие над головою переводины будущего потолка в сосульках свежей смолы. Варфоломей тихо, чтобы не разбудить братика, встал, укрыл Петю поплотнее рядном и шубою и стал выбираться из гущи тел, стараясь ни на кого не наступить. С трудом отворив смолистое набухшее полотно двери, он по приставной временной лесенке соскочил на холодную с ночи, всё ещё отдающую ледяным дыханием недавней зимы, в пятнах тонкого инея землю и, ёжась и поджимая пальцы ног, пошёл в туман.
Бледное небо легчало, начиная наливаться утреннею голубизной. Звёзды померкли, и нежно-золотое сияние уже вставало над неясной зубчатою преградой окружных лесов.
Ясная, стояла близ деревянная островерхая церковь. Назад от неё уходили ряды рубленых изб, клетей, хлевов и амбаров. Над рекою, угадываемой по еле слышному шуму воды, стоял плотный туман. С краю обрыва, к которому приблизился Варфоломей, начиналось неведомое, за которым только смутно проглядывали вершины леса и светло-серый, почти незаметный на блёкло-голубом утреннем небосводе крест второй церковки, целиком укутанной туманом.
Вот легко пахнуло утренним ветерком. Ярче и ярче разгорался золотой столб света над лесом. Белый пар поплыл, и в розовых волнах его открылся город, - сперва только вершинами своих костров и неровною бахромой едва видного частокола меж ними. Городок словно бы тоже плыл, невесомый и призрачный, в волнах тумана, рождая лёгкое головное кружение. Жемчужно-розовые волны медленно легчали, тоньшали, открывая постепенно рубленые городни и башни, вышки и верхи церковные. Наконец открылся и весь сказочный, в плывущем тумане, городок. Он стоял на высоком, как и рассказывали, почти круглом мысу, обведённый невидимою, тихо журчавшею понизу рекою. К нему от ближайшей церкви вела узкая дорога, справа и слева по-прежнему обрывающаяся в белое молоко.
Вот вылез огненный краешек солнца, сбрызнул золотом сказочные плывущие терема и костры, и Варфоломей, замерший над обрывом, утверждаясь в сей миг в чём-то новом и дорогом для себя, беззвучно, одними губами, прошептал:
– Радонеж!
Потом, когда светлое солнце взошло и туман утёк, открылось, что не так уж высок обрыв и долина реки не так уж широка и вся замкнута лесом, и сказочный городок, как бы возникший из туманов, опустился на землю. Виднее стали где старые, где поновлённые, в белых заплатах нового леса, стоячие городни. И костры городовой стены, крытые островерхими шеломами и узорною дранью, вросли в землю, как бы опустились, принизились. Но ощущение чуда, открывшегося на заре, так и осталось в нём.
Осклизаясь на влажной от ночной изморози, а кое-где ещё и непротаявшей, твёрдой тропинке, он сбежал вниз, к реке, и напился из неё, кидая пригоршнями ледяную воду себе в лицо, и загляделся, засмотрелся опять, едва не позабыв о том, что его уже, верно, сожидают дома. И правда, по-над берегом доносило высокий голос Ульянии:
– Олфороме-е-ей!
Он единым махом взмыл на обрыв и тут в лучах утреннего солнца разом узрел и стоящий на курьих ножках смолисто-свежий, изжелта-белый сруб, и в стороне от него грудящихся под навесом коров, что уже тяжко мычали, подзывая доярок, и весёлые избы, и розовые дымы из труб, и румяное со сна, улыбающееся лицо братика Пети, с отпечатавшимися на щеках следами соломенного ложа» взлохмаченного, только-только пробудившегося, и заботную Ульянию, и мужиков, и баб, что, крестясь и зевая, выползали, жмурясь, на яркое солнце, и заливистое ржание коня за огорожею, верхом на котором сидел сам Яков, старший оружничий, прискакавший из лесу на встречу своего господина.
Звонко и мелодично ударили в кованое било в городке, и тотчас стонущими ударами стали отозвалось било ближней церкви. Грудь переполняло безотчётною радостью - хотелось прыгать, скакать, что-то, стремглав и тотчас, начинать делать.
– Ау-у!
– отозвался Варфоломей на голос Ульянии и вприпрыжку побежал к дому, из-за угла которого, ему навстречу, уже выходил Стефан с секирою в руке, по-мужицки закатавший рукава синей рубахи. Начинался день.