Иван, Кощеев сын
Шрифт:
— А детям? — спрашивают.
— А детям нельзя, — цокает языком, — порядок раздачи таков: только опосля шестнадцати годков; иначе унесть может безадресно, потому как — сильна больно и скачет окольно. Одно слово, не игрушки!
Говорит, а сам поверх толпы глазами водит, выясняет, каковы масштабы заинтересованности. Но вроде бы не все ещё в его сторону отвлеклись, кое-какие зрители ещё приговор слушают, на помост глядят.
А те, кто возле Горшени, вопросами его обсыпают:
— А как пользовать-то твоих юрцов?
— А быстры ли?
— А не мелковаты ли?
— А можно ли
— А чейного производству? А в каком месте хранить? А нет ли гарантийного сроку?
Иван в это время к помосту с тылу подошёл, диспозицию распознаёт. А диспозиция такова: десять лбов с топориками по всем сторонам плахи расставлены, на самой плахе палач жёвку жуёт да мышцами играет, плюс ещё дурной секретарь лепечет свою бессмыслицу. Ну томат этот вследствие своей утончённости серьёзной преграды не представляет, а вот в толпе — полно всякой жандармской мелочи, да ещё возле секретарской кареты два лакея-телохранителя маются. И теплится в самой середине этой мужской вакханалии тонкая тростинка-девица.
Как увидел Иван её вблизи, так его давешняя нутряная завязь ещё больше оформилась, ростки пустила. Подошёл он к помосту и чувствует — кулаки так чешутся, что каменеть начинают, зубы металлом пошли, по спине оловянные мурашки побежали — в кольчугу выстраиваться, будто солдатики по тревоге… Пошла по всему Иванову телу стать нечеловеческая — сила нечистая.
Стрельцы оживились — обратили внимание на хмурого здоровяка. Десятник стрельцовский дорогу ему перегородил.
— Стой, — кричит, — куды прёшь, пищимуха?
А Ивану уже силушки своей окаянной не сдержать — Кощеева кровь в нём закипела и первый ключ дала. Размахнулся он окаменевшей десницей да как долбанёт вояку в лобную часть безо всяких словесных предупреждений — тот кубарем к секретарской карете откатился, всё вооружение растерял.
Другие стрельцы увидели, какое сальто их начальник описал, и в кучу собираются, достают мушкеты, зелёные тряпочки на кулаки наматывают. А Иван прёт на них танком, от угроз отмаргивается, от выстрелов отмахивается, левой стрелков разбрасывает, правой рукопашную гвардию глушит. Вот-вот к плахе вплотную подойдёт.
В этот момент на самом помосте замешательство образовалось: секретарь словами подавился, смотрит по сторонам — сзади него потасовка какая-то нешуточная, а спереди весь народ чумазые затылки показывает, в другом направлении любопытство своё проявляет. Секретарь возмущённым глазом на палача пялится — а только палач-то тут при чём? Его дело сторона, он жёвку пожёвывает, мышцами подрыгивает — личину государственную блюдёт. Секретарь тогда десятника стрельцовского позвать захотел, а того нет в пределах досягаемости, он под каретой лежит и лоб к железным деталям прислоняет. Прочие же стрельцы сбились в кучу позади помоста и пыхтят, как скарабейные жуки! Безобразие!
— Эй, — кричит секретарь в пространство, будто утопающий. — Эй же!
А пространство от него отвернулось, не до того ему. Толпа в Горшенину сторону стекаться продолжает, у помоста только жандармы да тайные соглядатаи остались — друг за другом поглядывают. Что же до судейского помоста, так там все своей автономной жизнью живут — нижние пишут, лиц не поднимают,
— Что такое! Немедленно прекратить! Всех высеку-с посредством розгоприкладства!
Думал, что сейчас та девица задрожит и от страха ситуацию исправит, а девица криков его будто и не слышит, мало того, она и не смотрит в его сторону, а глядит куда-то вверх, в небо, что-то там взглядом пристрастно изучает. И вся при этом покачивается камышиным своим телом.
А Горшеня тем временем на абордаж пошёл: обеих блох — якобы случайно — из руки выпустил. Те как скакнут в толпу! Бабы от них врассыпную бросились, мужиков своих с ног посшибали, дети визг подняли. Половина толпы, как домино, посыпалась! А Горшеня ещё горсть тигровых захватил и давай их раскидывать на все четыре стороны.
— Ату! — кричит. — Хватай на лету! Кто поймал — того и навар!
Такой на него азарт нашёл, такое снизошло поэтическое вдохновение — брызжет рифмами во все стороны, горлопанит взахлёб, юрцов-бегунцов не жалеючи разбрасывает. Блохи скачут посередь людей, баб с ног валят, у мужиков между рук пропрыгивают, — крик, шум, неразбериха!
Тут только, когда всё ходуном заходило, жандармерия очухалась. Те, которые на судопроизводство глазели, схватились за нагайки да в самое месиво Горшениной кампании вбросились; друг дружке знаки подают, руками машут — мол, ты с той стороны обходи, ты с этой набрасывайся! А чего обходить, на кого набрасываться — этого ничего понять нельзя, потому как хаос кругом такой, какой жандармской логикой не постигнуть. Один бравый служака чуть было блоху ртом не заловил — на лету с нею поцеловался, потом упал навзничь и лежит, а остальные и рады — спотыкаются об него, головами друг об друга стукаются!
А на левом фланге всё смешалось! Иван уж человек пять стрельцов умотал, но ещё трое на нём висят и руки крутить пытаются. А последний — самый на вид простофиля — отскочил и прочь бросился — за подмогой. Секретарь папку свою драгоценную между ног засунул, обеими руками машет, речи своей помогает, только его всё равно никто не слушает. Палач красные пузыри из жёвки выдувает, пальцами бицепсы свои замеряет. А девица всё в небо вглядывается — там сейчас тоже важное происходит, только не всем это ещё видно стало. Двигается по небу некий летающий объект прямоугольной формы с бахромой по краям, приблизился — и завис над лобным местом. Ветер бахромку так и полощет, так и заплетает в косички.
Тут уж и секретарь спохватился, уставился на тот объект, дар речи потерял и папку из ног выронил. А недалеко от него Иван тоже на бахрому смотрит — глазам не верит.
— Да это же, — хрипит, — ковёр наш самолётный!
Узнал, стало быть, с детства знакомую вещь! Стрельцы головы повернули — и правда: висит над помостом ковёр-самолёт, днищем своим небеса заслоняет. И пока длилось всеобщее земное замешательство, с небесного ковра кто-то кричит:
— Сестрица! Надюха! Нашли!
Девица встрепенулась, будто от сна долгого освободилась, кричит в ответ: