Иван, Кощеев сын
Шрифт:
Иван пальцем исподтишка в сторону двери тычет, на глазок показывает. Горшеня ходить перестал, сел напротив Ивана. А тот положил на стол семечко Подлунника.
— И потом, — рассуждает Горшеня вполголоса, — у нас теперь ещё одна подсоба есть — мешки наши походные, верные наши товарищи. Вчетвером мы чего-нибудь да измыслим, Ванюша, это как пить дать. Поэтому с крайними мерами пока погодим и посмотрим лучше, что у нас там ещё из чудес-то осталось? Ага, клубок… Угу, вшей немного… И ещё книга моя усыпительная, стало быть, «Пролежни».
— Судьбу чудесами не подправишь, —
Видит Горшеня, что Иван опять в уныние впал, что мотает его из стороны в сторону тяжёлый нутряной маятник: то в сладкую солонку обмокнёт, то в горькую перечницу опустит. Как же, думает Горшеня, товарища своего от необдуманного поступка осторонить? В таком состоянии слова навряд ли до его сердца дойдут, так на ушах и обвиснут. Тут совсем иначе надо действовать. Погодил Горшеня ещё немного, что-то в голове состыковал, выпрямился.
— Хорошо, — кивает Ивану, — убедил.
А Иван к делу задуманному душой приготовился, а вот поддержки от Горшени не ожидал, потому опешил немного.
— Что? — спрашивает. — Принимать, думаешь, семечко?
— Думаю, принимай, — говорит Горшеня. — Только вот что: у тебя инструкция-то к нему имеется?
— Какая инструкция? — не понимает Иван.
— Как какая! По применению. Ты что, Ваня, как же в таком деле без инструкции! Не лечиться же собираешься — умирать! Тут любой ньюанс важен: когда, например, сглотнуть его — после еды, во время, или до? А про скорлупу что известно — слузгивать её надобно или прямо с нею в живот запускать?
Иван оторопел, расстроился, пальцем в семя тычет, серчает. А Горшеня ещё пуще над ним подтрунивает:
— Смерть — это тебе, брат, не в поддавки резаться, характер у неё вздорный и несговорчивый. Против него только одно средство — инструкция. Без инструкции лучше ни-ни… Несерьёзно!
— Ладно, — говорит Иван, — заморочил меня совсем. Тараторишь, как жужелица.
Отвернулся к стене, махнул рукой, а Горшеня вздохнул облегчённо — что и требовалось. Выдержал паузу, говорит Ивану.
— Выбрось ты эту чуду. Всё ж таки грех, — и более ничего объяснять не стал.
Иван вдумался, взял со стола семечко и к окну подошёл, чтобы его выкинуть.
— Постой, — говорит Горшене. — Что-то там, в окошке, странное маячится! Прыжки какие-то мелькают!
Горшеня насторожился, к окну придвинулся, да только Иван ему весь подход загородил.
— Точно, — в изумлении разворачивается он к Горшене. — Кто-то там снаружи в наше окошко вроде как запрыгнуть пытается. Эх, если б мне повыше подлезть!
Горшеня сразу под Ивана поднырнул, плечи подставил. Встали друзья в двойной рост, обе спины выпрямили и чувствуют, будто опять надежда по ним пяточкой прошлась. Горшеня Ивана прямо в окно запихивает: мол, смотри внимательнее!
— Луна слабовата, не углядеть никак, — кряхтит Иван. — Вроде собачка какая-то махонькая… Никак доскочить до нас не может.
— Погоди, — говорит Горшеня
Поменялись они местами.
— Бестолочь ты, Иван, — говорит Горшеня, сразу всё раскумекав. — То не собачка махонькая, то блоха бройлерская из нашего с тобой стада! А к ножке у ней записка привязана. Вот ведь олимпияда какая!
Иван, как про записку услышал, дёрнулся, Горшеню на пол свалил.
— Прости, — говорит, — давай, Горшенюшко, опять поменяемся! Я эту животину почтовую хоть рукой на лету захвачу!
И полез уже на Горшеню, не даёт ему опомниться. Горшеню даже смех разобрал — такие в Иване вдруг ловкость и проворство проявились. Просунул Ваня руку между прутьев, машет ею, воздух в горсть загребает, Горшенины плечи пятками утрамбовывает.
— Какую высоту там взяла чемпиёнка наша? — интересуется Горшеня. — Ты не молчи, комментируй соревнованию-то.
— Да погоди ты с шутками своими, — пыхтит Иван. — Сейчас я её…
С двадцатой попытки ухватил-таки Иван блоху за загривок.
— Взято! — кричит.
Отвязали друзья от блошиной ляжки бумажный лист, а там чёрным по белому писано: «Держитесь, ребята, выручим». И подпись: «Семь Семионов и Надежда».
— Вона как, — говорит Иван, краснея и радуясь. — Правильно ты говорил, Горшенюшко: добро — оно мимо человека не проходит. Я, может, и сомневался этим твоим словам, а теперь точно вижу: так оно и есть.
Горшеня головой кивает, ситуацию обдумывает. Право слово, не ожидал он такого поворота обстоятельств. А Иван всё читает записку, всё обнюхивает её, всё силится понять, мужской в ней почерк или женский — очень ему это важно. И кажется ему, что точно женский почерк, а раз так, то понятно ему, кто записку писал. И от этих исследований Иван лицом всё светлеет, и глаза у него всё счастливее становятся.
— Ну ты чего, Вань? — спрашивает Горшеня. — Ты, ежели съесть эту записку хочешь, дык ешь, не стесняйся, я пойму.
Иван на шутки внимания не обращает, о своём другу говорит:
— Горшеня! Горшенюшка! Да я же теперь и казни не испугаюсь, и смерти не побоюсь! Мне теперь всё вмоготу!
— Ты, — кивает Горшеня, — всё ж таки очень сильно не обольщайся, рановато. Будущее наше, друг Ваня, до сих пор зыбко и вилами по воде писано.
— Да нет, — возражает Иван, окончательно посчастлививший, — не вилами по воде, а грифелем по бумажке! — и мандат свой рукописный Горшене предъявляет, будто нет сейчас ничего этой мятой бумажки действительнее.
А в это самое время несколькими этажами ниже выдающиеся инквизиторы отец Панкраций и отчим Кондраций сидели почти в такой же каменной катакомбе и тоже ужинали да разговоры важные вели. Только ужин у них был пообильнее, да ещё и питьё к нему прилагалось в неограниченных количествах. А почему бы, собственно, не выпить? Поставленную его величеством задачу они выполнили — двух отменных преступников для показательной казни нашли; а стало быть, теперь можно расслабиться, передохнуть перед завтрашним трудным праздником.