Иван, Кощеев сын
Шрифт:
— Опять не прав ты, Ваня, — поясняет Горшеня. — Я тебе не посторонний, я тебе друг — это, знаешь, порою больше, чем даже брат.
— Ну да: я во всем не прав, а ты у нас самый правый, правее некуда! — хрипит Иван. — Да ты мне хуже, чем посторонний, ты мне… ты мне… не друг больше!
Поднялся Иван с земли, отряхивается. Встал и Горшеня, рубаху поправляет, портки очищает.
— Ступай отсюда, — злобно говорит Иван, — Видеть тебя, не могу, убийцу. Ступай стороной или, ей-богу, пришибу тебя, не сдержусь!
— Я, Вань, однажды уже прошёл стороной-то, — говорит Горшеня. — Боюсь,
— Мне в одиночку думать сподручнее, — огрызается Иван.
— Понял, — кивает Горшеня. — Вопросов более не имею.
Собрал свои пожитки, ложку облизнул, книгу, от борща в два раза разбухшую, в сидор затиснул.
— Пусть так, — вздыхает. — Может, Ваня, я и неправильно сделал, только этого сейчас ни мне, ни тебе понять не дано. Это время покажет. Время — оно показывать любит. Правда, Наденька?
— А ты Надю не тронь! — ещё больше свирепеет Иван.
Горшеня плечами пожимает, а Надя на то говорит:
— Ты за меня-то не решай, Иван.
Горшеня ей показывает жестами: мол, ничего, успокоится, это временный невроз. А сам встал перед костром, огню поклонился:
— Прощевайте, — говорит. — Добра вам и согласия.
И побрёл своей отставною походкой сквозь ельник. Оглядываться не стал — незачем.
Иван совсем ссуропился, сидит кривым сучком, смотрит, как в котелке вода выкипела и грибы скворчат, к днищу прижариваются. И Надя возле него стоит, ждёт, когда он на неё взгляд поднимет. Не выдержал — поднял глаза. Надя ему и выговорила:
— Молодец, отшил родного человека, в самое лицо ему сплюнул!
— Не родной он мне, — отворачивается Иван обратно. — Близкий просто. Да далеко ушёл, не докличешься… А родного я потерял только что, раз и навсегда лишился — родного-то!
— А ты, Ваня, — спрашивает Надежда, — когда сказал, что тебе одному думать сподручнее, меня вообще в расчёт не брал? Я вообще для тебя так — к себе добавка?
— Что ты, Наденька, — спохватился Иван, — ты… ты — внутри меня вся, ты часть души моей!
— А, — говорит Надя, — вона как… Только я, милый Ваня, не вся ещё у тебя внутри, у меня ещё наружная часть имеется, маячит тут перед тобой, думать, поди, мешает. Что ж нам теперь с этой наружной частью делать-то?
— Наденька, милая, ну что ты говоришь?! — кипятится Иван. — Мне и так трудно, я только что отца потерял, друга потерял, а ты — туда же…
Надя подумала, косынку поправила, взяла котомку свою, ремень подвязала. Иван вскочил, опомнился, схватил девушку за плечи.
— Не замай, — увернулась Надежда. — Тетеря — к тетере, а потеря — к потере. Так у нас говорят…
Иван дёрнулся, ухватил девицу за предплечья.
— Прости меня, Надя, я… я больше так не буду. Честное человеческое слово тебе даю!
Наклонил голову, своим лбом в Надин лобик упёрся.
— Просто тяжело мне что-то, Наденька, — говорит. — Тяжелёхонько…
Надя смягчилась, вздохнула.
— Тут ещё непонятно, кому тяжелее, — говорит, — тебе или дяде Горшене.
А котелок докрасна раскалился, защёлкал — истлели в нём все грибочки, в угольки превратились,
Долго ли коротко брёл Горшеня по лесу, а только добрёл он прямо до конца правдивой нашей истории. Добрёл до конца, вышел на поляну, присел на поваленное дерево.
А позади него — хруст да шорох. Думал мужик, что это Иван мириться идёт, а это всего лишь Царь-жаба за ним увязалась. Горшеня на неё цыкнул, рукой махнул. Спряталась амфибия за еловый ствол, сидит смирно, только глаз с мужика не сводит. А Горшеня отвернулся, тут же про неё забыл — не до этого сейчас. Непонятно у него на душе: с одной стороны, вроде легко ему и свободно, будто груз какой с души спал, а с другой стороны, многого жаль. Жаль, что с Иваном так расстался, не по-дружески, жаль, что не понял его Иван. Жаль, что сам себя не сберёг — для Аннушки и деток своих, потому как смертоубийство совершил — разломил чужую жизнь надвое. В общем, всего поровну на этом свете — на чашу веселья всегда чаша расстройства припасена; покачиваются весы житейские, равновесию установиться не дают.
Достал Горшеня свой солдатский кисет, выделил бумажку, порцию табачку нащепотил, смастерил себе самокрутку дрожащими пальцами, чиркнул кремнём — и закурил.
— Ничего, — говорит себе вслух, — образуется. Всё образуется.
Три раза затянулся, бросил самокрутку оземь, ногой притушил.
— Всё образуется, — и пошёл далее.
Сказка-то ведь не совсем ещё окончилась, ещё целый эпилог впереди — от всей этой борщовой одиссеи свекольный хвостик. А на безрыбье и эпилог — дело немалое.
Эпилог
Со свадьбы наша сказочная история началась, в преддверии другой свадьбы должно ей и закончиться. Носятся по воздуху суетные сороки — весь лес, все окрестные деревеньки известием оглашают: свадьба, мол, свадьба! А после того по всем укромным уголкам слух про свадьбу пошёл. И до Кощеева замка то известие докатилось, взволновало Марью-Выдумщицу. Ёкает материнское сердечко: а не про её ли блудного сына известие то?
Уж три недели с гаком прошло с того пасхального воскресенья, уж пора бы Ивану и вернуться. Каждое утро выходит Марья за ворота, на дорогу смотрит. Дорога уже от её взгляда лишней колеёй пополнилась, а сына всё не видно.
Вот три воскресенья прошло, четвёртое наступает. Марья затемно проснулась и сразу за дела принялась: баньку затопила, еды настряпала, самовар привела в полную боевую готовность. А там уж и к воротам спешит — на натоптанное свое место, на материнский пост. Чувствует: сегодня сбудется её ожидание. И не подвело предчувствие — дёрнулась дымка на горизонте, расплылась жарким маревом и выплыла из неё человеческая фигура.
Ох и крепки были объятия, ох и обильны слёзы радостные! Долго Марья сына тискала, осматривала, головой качала, на худобу серчала. Потом за руку взяла, в родные ворота ввела. Иван в дом входить не спешит, сперва с двором своим здоровается, каждую вещь, каждый кол, каждую оглоблю гладит, припоминает. Марья на него не насмотрится — не беда, что хмурый и исхудавший, главное, что живой-здоровёхонький, а остальное выкормится!