Иван — я, Федоровы — мы
Шрифт:
— Разве это допустимо обижать… — не удержался Кухта.
— А что у тебя, браток, живот того… директорский?
— Я директором маслозавода был, товарищ командарм.
— То-то, гляжу, он у тебя, как… — Чуйков сделал рукой округлое движение.
Теперь смеялись все, Кухта тоже. Смеялись, словно и не было войны, словно перед этим не получал командарм сводку о том, что противником заняты те населенные пункты, которые его армия, еще следующая в пути, должна была оборонять.
В самой натуре командарма, сына крестьянина, прошедшего путь от рядового до генерала, была потребность
Паровоз дал сигнал к отправлению. На прощание командарм пожал каждому руку, задумчиво сказал:
— Ну, истребители танков, нелегко нам будет, ой как нелегко…
Теперь эшелон летел без остановок. Встречные поезда дожидались его на станциях и разъездах, а эшелон мчался напролет, будто сам командарм открыл все семафоры. И мысли у молодых не текли плавно в одном направлении, как у бывалых солдат, они, словно быстрые стрижи, стремительно проносились, теснились и тут же разлетались. И черные отметины войны — остовы разбитых станций, скелеты сгоревших вагонов, степь, исклеванная, будто оспой, воронками бомб, которых все больше попадалось на дороге, — нисколько не смущали лейтенанта и его бойцов. Колеса отбивают: «на фронт, на фронт…» Прощай учеба, марши, тревоги! Скоро они будут жечь не фанерные, а настоящие фашистские танки. На сердце радостно и в то же время как-то тревожно.
Стемнело. Товарный вагон покачивало, как на волнах. На полу у раздвинутой двери сидели сержант Кухта, Черношейкин, лейтенант Дымов, Иван Берест, позади вся батарея. Мелькали в черных проемах дверей белые телеграфные столбы… Сержант Кухта вспоминал свою молодую жену, с которой они прожили всего год с небольшим. Заплаканная, с малышом на руках, провожала она его, не могла смириться, что он сам ездил в военкомат «снимать с себя броню». А он доказывал, что ему, здоровому мужику, неудобно директорствовать над подростками и стариками, оставшимися на маслозаводе. Такой и запомнилась она ему: некрасивая, с распухшими от слез глазами.
Черношейкин горевал, что пришла пора дочь замуж отдавать, а ему вряд ли доведется погулять на ее свадьбе. И младшенькая без него в школу пойдет…
И Ване Бересту, веселому запевале, взгрустнулось: перед самым уходом в армию познакомился с девушкой, очень приглянувшейся ему, а попрощаться с ней так и не довелось…
А Дымов в дороге чувствовал себя привычно. С детства его часто брала с собою на выезды мать, сельский врач. Исколесили они всю Смоленщину. Запомнились ему бесконечные дороги: летние — черноземные и песчаные, среди зеленых и зреющих хлебов; весенние и осенние, размытые, с глубокими колеями; зимние — накатанные, блестящие от полозьев.
Сколько разных людей повстречали они на пути, скольких она, с виду ничем не примечательная женщина, уберегла от бед. Как она теперь там одна, в блокаде воюет? Каждый раз при воспоминании о Ленинграде сердце у лейтенанта тревожно ныло…
Паровоз, тяжело дыша, сыпал красными искрами в ночную степь. Накаленные за день просмоленные шпалы и железные крыши вагонов пыхали жаром, сквозной ветер не приносил свежести с выжженной степи, не спасал солдат от изнуряющей духоты. Знойное, жаркое лето выдалось в 1942 году.
2
В буденовке, с такими длинными усами, что их приходилось закладывать за уши, лейтенант Дымов мчался на коне по горящей степи, прыгал по гребням морских волн, парил в воздухе. Он гнался за стервятником, который уносил в когтях девушку в военной форме и точь-в-точь в таких же детских оранжевых чулках в резиночку и кирзовых сапогах с подвернутыми голенищами, как у Аньки-санинструктора…
— Лейтенант Дымов!
Этот голос Дымов узнал бы среди тысячи других. Сколько раз он будил его ночью в казарме, не давая досмотреть ни одного сна, сколько раз этот голос приказывал шагать в ночь, в обжигающий мороз. Лейтенант нехотя открыл глаза, поднял голову с вещмешка и увидел пустой вагон; через раскрытые двери в серой предрассветной мгле угадывалась бурая степь.
— На войну вас привезли или в детский сад?! — раздался снова голос капитана Богдановича.
Дымов вскочил с нар, выбежал на голос капитана, вернее вылетел, как летучая мышь, потому что, как ни страшен ему был этот голос, он окончательно глаз не продирал, надеясь, что ему все-таки удастся досмотреть сон и спасти Аньку-санинструктора.
Не успел он оправить гимнастерку, как Богданович, вытянувшись по стойке «смирно», взметнул руку к козырьку фуражки и с подковыркой доложил Дымову:
— Товарищ лейтенант! Истребительно-противотанковая часть приступила к разгрузке. Разрешите продолжать?
Дымов знал, что в таких случаях лучше молчать. Он застыл перед капитаном, готовый к разносу.
— Дайте ему сон досмотреть, — подходя, с усмешкой сказал комиссар Филин. — Ему красивая девушка приснилась.
«Ишь, черт глазастый, и внутри видит!» — поразился Дымов. Сонливость у него как рукой сняло. Одернул гимнастерку, глянул капитану прямо в глаза:
— Виноват, товарищ капитан…
— Каждый раз пушкой будить вас, что ли? — еще больше возмутился капитан. — Эшелон разбомбят, а вы будете сны смотреть? На разгрузку техники даю полчаса!
Козырнув, лейтенант четко повернулся и помчался к бойцам своего подразделения: те уже открыли борта платформ и прилаживали помост. Шоферы раскручивали железные тросы, крепившие машины. Торопились… Доносился рокот немецких самолетов, летевших на большой высоте. Сержант Кухта, заметив Дымова, хотел было дать команду «смирно», но лейтенант махнул рукой и принялся со всеми за работу.
После ухода Дымова капитан заметил Филину:
— Рановато, комиссар, мы его поставили на батарею. Молод еще. Ходить и ходить ему бы во взводных…
Филин возразил:
— Время не то — ходить долго во взводных.
Отдаленный гул самолетов становился все явственнее.
— Надо спешить с разгрузкой, — сердито сказал капитан. — Немцы проснулись. Слышишь?
— За полчаса управимся, — успокоил его комиссар. — Маршрут получили?
Капитан вытащил из планшетки карту с нанесенной обстановкой, ткнул пальцем в красный кружочек, где было отмечено место сосредоточения: