Ивановна, или Девица из Москвы
Шрифт:
«Если это единственная причина их враждебности — сказала я, — ради Бога избавьте меня от этого, рассказав им всю правду. Мой отец спрятал свои сокровища там, “где моль их не испортит и куда вор ни проникнет”. Спросите бедных, и они скажут вам, кто раздавал им милостыню, спросите его государя, и он сообщит вам, на какие цели отец отдал свои щедрые дары».
«Ах! Восторженная вы душа! Я мог бы задавать такие вопросы. Но, когда эти слова обращены к душам, склонным к грабежу, лишенным добродетели и потому не верящим в ее силу, они едва ли помогут смягчить их отношение к вам, а лишь умножат разочарование, вызванное обманутыми надеждами, пробудят злобу и желание мстить. Мадемуазель Ивановна, вас в самом деле окружают опасности, которые
Я горестно молчала, мысли мои блуждали словно в лабиринте. Сочувствие этого незнакомца тронуло мое сердце, но я понимала, что, как бы это ни было для меня желанно, я не должна рассчитывать на его поддержку, да и он сам, казалось, считал, что не должна. И я даже покраснела от смущения при мысли, что его деликатность превзошла мою.
Незнакомец покинул меня в таком смятенном состоянии, в такой нерешительности, что теперь мне оставалась единственная надежда — найти кого-то из наших старых слуг или быть найденной моей любящей сестрой.
Когда он ушел, меня охватили самые тревожные подозрения. Расхотелось заниматься своим обычным делом — ухаживать за больными; на смену сочувствия к ним пришло отвращение. И я видела их неблагодарными существами, готовыми оторвать руку, которая их кормит. Я сидела у койки моего несчастного дедушки, спавшего с детской простодушной улыбкой на морщинистом лице, и обращалась к его доброй душе, единственной среди этой массы страдальцев заслуживающей успокоения, той душе, которой я вечно могла бы дарить свое сочувствие.
О, Ульрика, печально жить в мире, где не можешь ни любить, ни быть любимой, где все благородные порывы души чахнут, все теплые чувства остывают и самосохранение становится единственной целью вялого бесконечного существования.
Мой новый друг появился в конце следующего дня и был встречен мною с большей радостью, потому как он заставил меня подозревать всех вокруг и создал хорошее мнение о себе, поскольку, как я тогда считала, сильно рисковал, предавая земле тело бедного Михаила. На самом деле сердцу, устроенному наподобие моего, невозможно постоянно бояться и ненавидеть ближнего. Мне необходимо доверять, по крайней мере кому-то одному, и, будучи всеми брошена, я с готовностью склонялась положиться на сострадание, которое, как мне казалось, вызвала в сердце этого доброжелательно настроенного иностранца.
Полковник Шарльмон (под этим именем он мне представился), выразив искреннее сожаление, сообщил, что этим утром у входа во дворец обнаружили тело недавно убитого человека и что он опасается, не слуга ли это, отправленный тобою, поскольку внешне он походил на путешественника, но с него сняли все, что могло бы помочь его опознанию. Шарльмон умолял, чтобы я рассматривала его страхи лишь как предположение, сделанное из дружеских чувств. То, как он описывал одежду и возраст этого человека, не оставило места для сомнения, и я разрыдалась. Я поняла, что эта утрата лишила меня единственного человеческого существа, которое могло позаботиться обо мне, и с этим рухнула последняя надежда, еще жившая в моем сердце.
Шарльмон отнесся к моим горестям с таким молчаливым участием, какое и есть самый верный признак чуткости, я находилась под воздействием все возрастающей признательности за его доброту и уважения к его характеру, который показался мне более заслуживающим похвалы, поскольку резко отличался от характера его соотечественников. Всю ту ночь я провела в такой тоске, что несчастное выражение моего лица привлекло внимание даже нашего бедного дедушки, когда он проснулся, чтобы поесть, и глянул на меня своими добрыми глазами. Он
Покуда я размышляла обо всем этом, острота моих переживаний притупилась, и под благотворным влиянием молитв в сердце стало возвращаться доброе отношение к людям, которое так недавно изгнали из него подозрительность и мизантропия. И за слезами раскаяния вновь пришла надежда в ожидании милости Божьей и как бы поставила передо мной цель. Как раз когда я начала радоваться этому благотворному влиянию, меня опять посетил Шарльмон, чье приятное лицо светилось радостью от сообщения, отличного от предыдущего. Я с трудом смогла поверить, что бедный Джозеф вернулся к жизни и может доставить меня к тебе, и тут же нетерпеливо спросила Шарльмона, привез ли Джозеф мне какие-нибудь известия от моей сестры?
«Увы! Нет, — печально ответил Шарльмон. — На его помощь теперь не приходится рассчитывать, но есть одно обстоятельство, которое должно принести вам приятнейшее утешение. Я нашел двух ваших старых слуг и молодую девушку, которая заявляет, что она имела честь прислуживать именно вам».
«Моя Элизабет! — прервала я его. — О! где моя бедная, верная девочка — моя Элизабет?»
«Ради Бога, мадемуазель, сохраняйте самообладание! Помните, где вы находитесь! Опасности, множество опасностей угрожает вам. Я не должен был открываться даже умирающему человеку, чтобы он не прошептал ваше имя в предсмертной агонии!»
Опомнившись, я быстро направилась с ним к выходу. На ходу Шарльмон сообщил мне, что он раскрыл тем бедным людям, что я выжила, и они обезумели от радости, услышав это. В течение дня он должен помочь им, насколько позволит ситуация, подготовить лачугу, в которую я смогу перебраться вместе с моим немощным родственником. Это волновало Шарльмона больше всего, поскольку его постоянно тревожили козни окружающих меня людей.
Напрасно я заверяла его, что люди в лазарете слишком слабы, чтобы навредить мне, или слишком зависят от моей доброты, чтобы желать мне зла. Однако Шарльмон настаивал на необходимости моего переселения, что равно было желательно и мне, не столько из-за страхов от происходящего вокруг — они постепенно убывали, — сколько от сильного желания увидеть моих смиренных друзей, привязанность которых ко мне так живо описывал Шарльмон и которые теперь, увы! станут всем в мире для обездоленной Ивановны.
Часы с момента ухода Шарльмона до его возвращения вечером были самыми долгими в моей жизни. И они казались тем более томительными, что я не могла никому открыть ни своих чувств, ни своих ожиданий, поскольку Шарльмон строго наказывал мне не выдавать лицом своего беспокойства, чтобы окружающие не заподозрили моего ухода и чтобы наши планы не встретили противодействия. Он пообещал привести с собой тех старых слуг, чтобы старик помог перенести дедушку, а служанка была бы мне проводницей и опорой в пути. В его намерения входило сделать наш уход совершенно неожиданным, чтобы никто ничего не понял и не воспрепятствовал бы нам. Стремясь во всем слушаться указаний моего друга, я заставляла себя заниматься обычными делами средь несчастных больных, многие из которых были близки к тому, чтобы распрощаться со мной навеки. Но когда я вспомнила о Ментижикове, чей прах был погребен близ последнего его приюта, вспомнила его доброту, преданность и любовь, слезы хлынули из глаз, и я почувствовала себя так, будто снова говорю ему последнее прости. Его прощальная молитва к Небесам подарить мне друга, который занял бы его место, ныне, видимо, исполнена благодаря вмешательству Шарльмона, и это обстоятельство всколыхнуло во мне новую волну благодарности ушедшему. Но с воспоминанием о Ментижикове всплыли и воспоминания о Фредерике и обо всех других погибших.