Ивановна, или Девица из Москвы
Шрифт:
То, о чем он говорил, оказалось одеждой, на которую я не имела прав, ибо это явно было платье французских солдат. Боясь преследования, я стала упрашивать мальчика вернуться и положить вещи на место, но мои мольбы были напрасны. Он настаивал на том, что вещи надо оставить себе, и убеждал, что они необходимы ему и нашим нуждающимся друзьям. В пылу нашего спора он оглянулся и увидел одного из тех, кого разбудил. При появлении этого мужчины мальчик вскрикнул и бросился бежать со всех ног, но не по той дороге, по которой мы пришли, чтобы ускользнуть от преследования.
Я последовала за ним так быстро, как только позволяли мне мои страхи. Укрыв поплотнее лицо вуалью, я бежала вслед
Покачнувшись от удара, я отступила на несколько шагов назад, затем, откинув вуаль, подняла глаза, и — что за ужасная картина предстала предо мною! Путь мне преграждали ноги в грубой деревенской обуви повешенного на столбе человека. Я задрожала, но снова взглянула вверх. Ах, что я пережила, узнав фигуру, одежду, более того — черты лица несчастного Михаила! Моего давнего, моего единственного друга! Я громко вскрикнула и, невольно упав на колени, протянула руки к застывшему трупу, будто умоляя его взглянуть на меня и помочь мне, как он всегда это делал.
И здесь меня настиг тот, кто преследовал нас от дворца. К нему быстро присоединились еще несколько человек. Я пыталась подняться, как только увидела их, но горе, охватившее меня, не превозмог даже страх. И, не сводя глаз с этой печальной сцены, я зарыдала.
Один из этих людей, приблизившись ко мне и всячески выражая свое сочувствие, стал допытываться, знакома ли я с человеком, судьба которого меня, судя по всему, так сильно заинтересовала. Я лишь покачала головой.
«Возможно, — сказал другой, — бедная девушка его дочь». Я сделала над собой усилие, чтобы сказать, что я была ему не дочерью, а другом и что мне хотелось бы знать, за что ему достались столь жестокие и незаслуженные страдания.
«Его повесили, — ответил мужчина, — по приказу Императора, как опасного поджигателя».
«Поджигателя?» — повторила я с нескрываемым негодованием.
«Да, мадемуазель, он был поджигателем, и при этом очень злобным, поскольку поджег дом своего хозяина».
«Благородный великодушный Михаил! Такова плата за твою службу? Но придет время, и твое честное имя получит высокую, заслуженную тобой похвалу. Я верю, для тебя оно уже настало, ибо ты так скоро последовал к тому, кто мог по справедливости сказать тебе: “Добро пожаловать, мой добрый и преданный слуга, раздели со мной радость Господа Бога и мою”».
Поскольку эти излияния сходили с моих губ на моем родном языке, то они остались непонятыми никем, кроме того человека, который первым подошел ко мне и, судя по знакам отличия, был офицером. Он был красив, в манерах его была та элегантная учтивость, которая обычно характерна для его нации. Он явно проявлял участие к моему горю и весьма почтительно допытывался, может ли он хоть чем-то мне помочь.
«Да, — нетерпеливо отвечала я, — можете. Снимите тело и похороните его с подобающим уважением, в каком любой храбрый человек никогда не должен отказывать другому такому же, в склепе рядом с домом, который вы только что покинули. Сделав это, вы окажете большую услугу мне, но еще более — послужите собственной чести».
Я сознавала, что в тоне, которым я произносила эти слова, была доля высокомерия, более сообразного с положением знатной дамы, нежели с моим видом, свидетельствовавшем о бедности и невзгодах. И то впечатление, какое произвели мои слова на этих людей, заставило меня вспомнить о предостережении несчастного Михаила — не открывать
Он сказал, что отданный мною приказ настолько святое дело для него, что, пусть, повинуясь ему, он и рискует вызвать неудовольствие Императора, повелевшего оставлять тела поджигателей повешенными в назидание другим, тем не менее он так искренне сочувствует моим переживаниям и так жаждет добиться моего расположения, что, не колеблясь, подчинится мне. И обернувшись к своим людям, приказал им, на их языке, снять тело и предать его земле с должным уважением.
Готовность, с какой французы подчинились моему требованию, пробудила во мне чувство благодарности, и тон, которым я выразила свои чувства, казалось, усилил расположение иностранца ко мне. В его поведении, далеком от докучливых признаний, что я сочла бы оскорблением, или от назойливого внимания, которое встревожило бы и огорчило меня, виделось спокойное участие и полная покорность моим желаниям, что было чрезвычайно трогательно для того, кто много дней не слышал ничего, кроме горьких жалоб, недовольного ропота или жутких проклятий. И, бросив последний взгляд на бедного Михаила, я хотела было покинуть это место, но незнакомец весьма почтительно просил меня сказать ему, в каком месте этих жалких развалин он мог бы сообщить мне, что мои пожелания предать земле моего друга исполнены.
Хотя мне не хотелось открывать место своего пребывания, я все-таки чувствовала, что его услужливость дает ему право на мое доверие. Кроме того, я понимала, что он мог просто послать кого-то из своих людей проследить за мной. Поэтому все ему рассказала, а затем удалилась, горя желанием вернуться прежде, чем понадоблюсь дедушке, — что, к счастью, и удалось.
На следующий день мой новый знакомый появился в лазарете и, отведя меня в сторону, с выражением глубокого почтения сообщил, что исполнил мою волю, но умолял никогда не упоминать об этом обстоятельстве в лазарете, поскольку, хотя и может положиться на преданность своих людей, не отваживается подвергать себя гневу со стороны иностранцев, который наверняка навлечет на себя, если это дело раскроется.
Я с соответствующей теплотой и благодарностью пообещала хранить тайну.
«Примите в ответ и мое обещание, — сказал он. — Будьте уверены в том, что я скорее расстанусь с жизнью, нежели решусь каким-то образом навредить вам».
Я удивилась и сказала: «Не понимаю, что вы имеете в виду».
«Я имею в виду лишь то, что мне известно, что вы дочь графа Долгорукого, а так же то, — добавил он дрогнувшим голосом и со взглядом, полным сочувствия, — что у вас много врагов, что вы — в опасности».
Как странно то, что меня мог встревожить такой намек! Чего мне, живущей в окружении нищеты, лишенной какого бы то ни было комфорта и надежд, желать в жизни или почему бояться смерти? Как часто я роптала на то, что жизнь моя продолжается! Как часто я молилась о том, чтобы с окончанием дней нашего дорогого дедушки моя душа в тот же момент воспарила бы вослед! И все-таки меня снова охватил страх — за мою собственную безопасность.
Незнакомец прочитал мои мысли и усилил тревогу, которую, казалось бы, хотел смягчить, намекнув, что многие из тех, кто находится под одной крышей со мной, узнав мое имя, не остановятся перед тем, чтобы навредить мне, так как они потеряли своих друзей от сабли моего отца или сами были им ранены. Или, прибавил он, они не придумают для меня никакой более ужасной пытки, кроме как выпытать секрет, где граф спрятал свои сокровища, секрет, который я, несомненно, могла бы открыть.