Ивница
Шрифт:
– Товарищ лейтенант, танки! – крикнул, а кто крикнул, я не знал, наверно, сама земля крикнула… Значит, она живая, не убитая, она зеленеет травой-муравой…
Танки шли прямо на нас, прямо на нашу высоту, шли не торопясь, с короткими остановками, с наведенными в наши души тупыми, как самоварные трубы, стволами. Сначала они не показались такими страшными, какими я их представлял по рассказам тех, кто с ними встречался, кто слышал железно стелющийся лязг их громыхающих гусениц. Отдаленно они походили на выползающих после дождя лягушек. Да, да, на обыкновенных безобидных лягушек. Эта похожесть усиливалась камуфляжной лягушечьей
– Приготовить противотанковые гранаты! – спокойно, не суетясь, скомандовал я, оглядывая стрелковые ячейки, в которых копошились мои, как мне показалось, уверенные в своей стойкости бойцы.
Сам я уже держал круглую, как ровно отпиленный чурбак, противотанковую гранату, нажимая на ее предохранительную – на рукоятке – планку, чувствуя во всем теле зуд предстоящего, как мне казалось, меткого броска. Но огневой вал, принятый мной за девятый, не был девятым. Девятый вал обрушился как раз в то время, когда я нажимал на предохранительную планку чурбачно круглящейся увесистой штуковины.
Он не накатывался, он ураганно разразился, этот девятый все сокрушающий и все разрушающий вал, разразился неожиданно и так громобойно, что я, припав к стенке окопа, слышал, как взвыла убитая, или не убитая, единственная спасительница, сырая, нет, не сырая, до последней песчинки вывернутая, дочерна обожженная земля. Я ухватился за нее, как утопающий за борт утлой рыбачьей лодчонки. Окоп мой – моя лодчонка, мой утлый челн. Я с зажатыми ушами припал к его спасительному дну, прикрываясь от разбушевавшегося ужаса только собственными ладонями. Втянутая в приподнятые плечи голова все соображала, она не потеряла рассудка, а рассудок подсказывал, чтоб я стряхнул с себя тяжело навалившийся ужас. Но как его стряхнуть, когда кровь моя стыла под ползущими по спине лягушками… И тогда-то мне показалось, что я не на дне окопа, а на дне глубокой, наспех вырытой могилы, я живой, не убитый. Я сам себя похоронил, сам себя предал позорной смерти. И я видел, я слышал, как скрежещущие гусеницы давили мои косточки…
– Товарищ лейтенант, танки! Товарищ лейтенант…
Я вытянул из опущенных плеч голову, снова ощутил в руке чурбачную тяжесть противотанковой гранаты и, не сообразив, откуда донесся до меня предостерегающий голос, приподнялся, встал на ноги, стряхнул прилипших к спине лягушек и теперь уже близко, в натуральную величину увидел тупые, как самоварные трубы, подпрыгивающие стволы. Они никак не могли отдышаться, они дымились расширенными, как от голода, волчьими зрачками. Увидел я и невысокое, угольно раскаленное солнце, оно не светило, оно стояло в дыму и копоти, тоскуя об утраченной голубизне обрушенного на землю неба.
Сколько стволов, сколько расширенных зрачков смотрело в мою душу, я не считал, я ждал только той минуты, того рокового мига, когда они вплотную приблизятся к моему окопу.
Братцы! Возможно, вы не поверите мне, но я встретился – лоб в лоб – по всей вероятности, с тяжелым танком, который простуженно чихал и по-лошадиному отфыркивался от бензинного перегара.
Не так страшен черт, как его малюют,
Лоб в лоб, не знаю, не помню, что было на моем лбу, может, так же выступил пот, как он выступил на лбу идущего прямо на меня громыхающего страшилища.
Я изловчился, я бросил давно приготовленную гранату и, закрыв глаза, спрятался за бруствер, стал ждать взрыва. Бывали в моей жизни целые дни, когда я не замечал, как они проходили, а тут какой-то миг, он так долго тянулся, что я не стерпел, потянулся к другой гранате, и тогда-то глухо и тупо что-то взорвалось и я, к своей великой радости, увидел трапом лежащую на земле, перебитую гусеницу. Больше я ничего не видел, на меня навалилась жарко дышущая черная ночь, по моему окопу прошелся другой танк с целыми, неперебитыми гусеницами. Он завалил меня глыбами земли, и я долго не мог подняться…
6
– Капитан, привести приговор в исполнение!
– Отставить!
…
Я поднял опущенные под ноги глаза, увидел затянутую в черную перчатку руку капитана, она опускала в желтую кобуру вороненое тело безотказно бьющего тульского пистолета (системы Токарева). Увидел и лейтенанта Гривцова, он стоял без пилотки, в рваных, незашнурованных ботинках, в штанах с незастегнутой ширинкой, в гимнастерке с темными, незрячими пуговицами. Командир стрелкового взвода, он стоял потупясь, руки его были закинуты за спину, мосласто выделялись слегка приподнятые папорты.
– Еще бы три секунды и – капут, – проговорил недвижимо стоящий, без единой кровинки в лице, белый, как береста, Ваняхин. Никто из нас не отозвался на его слова, мы никак не могли поверить, что произошло чудо. Да и сам лейтенант Гривцов, он тоже не мог поверить в это чудо, и только тогда, когда сняли наручники, поверил, он часто замигал приподнятыми глазами, горько светясь чистой, как утренний ландыш, неповинной слезой.
Лейтенант Захаров оказался прав. По приказу командующего армией услышанный нами приговор был отменен, лейтенант Гривцов отдавался в штрафной батальон. А что такое штрафной батальон, толком еще никто не знал.
– В штрафном батальоне больше представится возможности умереть за Родину, за Сталина, – так воспринял одно из положений приказа № 227 младший лейтенант Ваняхин, так он сказал мне, когда мы возвращались к штабу своего батальона. Тогда он выпустил из своей сумки несмышленого дрозденка. Дрозденок расправил крылья, удержался на них, набрал высоту и скрылся в зеленых макушках молодых берез. А когда мы расходились по своим позициям, Ваняхин крепко пожал мне руку и посоветовал ничего не бояться: все равно три секунды осталось жить…
7
Закатывалось солнце, но я не смотрел на закат, смотрел в самого себя, расставаясь с тем немногим, что осталось во мне своего, личного, гасил все еще играющие во мне зарницы, не давал красоваться растопыренно лепестящимся ромашкам, старался приглушить напоминающий наливные яблоки, расхолаживающий запах. Пусть не слезится в мою душу пришибленная разрывами мин и снарядов, все чего-то ждущая перестоявшая рожь.
Рванулся сзади меня, грохнул батареей пристрелянных гаубиц встревоженный, как будто в чем-то виноватый лес, он подхватил меня, и я двинулся к окопам своего взвода, а когда придвинулся, решил глянуть на Тютюнника, на его напарника Наурбиева.