Июль 41 года
Шрифт:
— Щербатов? Говорил Лапшин, и все понимали, что будет сказано сейчас. Стоя с трубкой в руке, Щербатов зачем-то поднял валявшуюся крышку чернильницы, поставил её на место. Мысль его была не здесь, а руки сами по привычке делали своё. Бровальский и Сорокин смотрели на него. Он стоял у аппарата и со стороны казался таким спокойным, что становилось страшно на него смотреть. В тишине заглянул в дверь дежурный и поспешно скрылся. Но Щербатов ничего этого не видел. Он слышал только дыхание на том конце провода и ждал. Он был готов ко всему. Но только не к тому, что услышал в следующий момент:
— Щербатов! Немедленно поднять дивизии по тревоге. Боеприпасы иметь при войсках. Но помни, не исключена провокация. Может создаться сложная обстановка. На руки личному составу боеприпасы до особого распоряжения не выдавать! Бровальский, не отрываясь смотревший на него, увидел, как Щербатов вдруг резко побледнел. Положив трубку, он медленно снимал с головы фуражку, сам не замечая, что делает. Свершилось! Не было мыслей о себе, было только сознание огромной обрушившейся беды. Он сел, и никто не решался ни о чем спрашивать его.
— Ну вот, — сказал он и взглянул на Бровальского. — Чего ждали —
— Здравствуйте, полковник! — приветствовал он Щербатова. От его разогретого тела шёл жар. — Ремонт у меня, — улыбался он многозначительно и кивал в направлении своей двери. — Не возражаете, что я здесь? Он был дружелюбен и всячески ненавязчиво показывал своё расположение к соседу. Щербатов поднял руку, позвонил. И ждал в тишине. Потом услышал быстрые, радостные, летящие к нему по коридору шаги жены. В передней он снял шинель, повесил на вешалку, а она стояла рядом. Он не был в бою, не вернулся из дальнего похода — просто со службы пришёл домой. Но люди уже научились ценить обычные вещи. Он молча погладил её по голове и поцеловал в волосы. За то, что она ждала его. В этот вечер случилась неожиданная радость: приехал его старый друг Федор Емельянов. Находились они в отдалённом родстве — женаты были на двоюродных сёстрах, — но Емельянов был в больших чинах, и потому Щербатов никогда о своих родственных связях не напоминал, сам к нему почти не ездил, разве что в дни рождений, когда неудобно было не ехать. Стоя высоко, Емельянов был человеком осведомлённым, и потому Щербатов сейчас особенно обрадовался ему. Тот приехал по-семейному, с женой, весёлый, достал из карманов шинели две бутылки коньяка: «Держи! Из своих винных погребов!», и у Щербатова шевельнулась надежда: может, перемены? Аня радостно суетилась на кухне: теперь не часто вот так просто ездили люди друг к другу. А тут ещё такой гость! Емельянова она любила. Могучего сложения, рослый, с трезвым, ясным умом, он был из тех людей, которые во множестве всегда есть в народе, но становятся видны только в крутые, поворотные моменты истории. В такие поворотные моменты они приходят хозяйски умелые, уверенные, знающие, что им делать, не спрашивая, сами подставляют широкое плечо под тот угол, где тяжелей. Таких во множестве подняла революция, поставив на виду. Емельянов и жил запоем, и работал запоем. Оказываясь дома после долгой разлуки, баловал жену, по-мужски баловал сыновей. Они чистили, смазывали ружья, набивали патроны — готовились на охоту: младший Емельянов, средний уже школьник и старший. И разговоры в доме велись мужские: о приёмах дзюдо, о боксе, о стрельбе. А в воскресенье — мать ещё спала — все трое бесшумна уходили на лыжах. Возвращались к завтраку. Средний — своим ходом, младший Емельянов вместе с лыжами — на горбу у старшего. От всех троих сквозь шерстяные свитера валил пар. Широкий во всем, Емельянов отличался одной необъяснимой слабостью, над которой много потешались его друзья: никому никогда книг из своей библиотеки не давал. Он был абсолютно убеждён, что всякий нормальный человек, к которому попала в руки хорошая книга, добровольно её не отдаст. Ему не пришлось учиться в молодости, и он навёрстывал взрослым человеком, читая ночи напролёт, пристрастив к этому и Щербатова. Вот он и приехал в тот вечер по-семейному с женой, с двумя бутылками коньяка в карманах, весёлый, как бывало. Но скоро Щербатов увидел за столом, что веселье его не очень весёлое. Несколько раз жена Емельянова со страхом указывала на него глазами, он её взгляда как будто не замечал. Усадив рядом с собой Андрюшку, путал его вопросами, сбивал с толку и хохотал, довольный. Но вдруг сказал, оборвав смех:
— А ну покажи библиотеку! Щербатов понял: хочет поговорить. В кабинете они закурили, сидя друг против друга.
— Новостей ждёшь? — спросил Емельянов в упор. — Новостей сейчас ждут больше, чем правды. — Он усмехнулся. — Вот так и сидим по углам, ждём: «Может, меня минует…» Мы как учим солдата? В бою под огнём не лежать! Вперёд! И другие за тобой! Да, в бою просто. Там смелому если и смерть, так слава. А здесь — позор! Ну-ка выйди, скажи громко… Так завтра, кто знал тебя, имени твоего будут бояться. Сломав папиросу, вдавил в пепельницу, заходил по кабинету, хрустя пальцами за спиной.
— И ты, коммунист, исчезнешь бесследно, как враг своего народа. И люди поверят, что ты — враг. Вот что страшно. Он стоял у окна, смотрел сквозь стекла во двор. Тяжёлые плечи опущены, руки заложил за спину. Сквозь коротко подстриженные волосы на затылке блестит чистая загорелая кожа. А Щербатов слушал его и томился от мысли, что они вот так разговаривают, а отдушина отопления открыта. Он знал, какие тонкие стены. Он нe мог не думать так: это уже вошло в кровь. И сознавая весь стыд этого, он все же не мог не мучиться.
— Страшные жертвы, — сказал Щербатов. — Безвинные — все так. Но если подумать, сколько врагов, каким окружением сжата страна. Да даже не в этом дело. Я только думаю, если суждено нам во имя идеи пожертвовать собой, так даже это не страшно. И вдруг понял: он говорит это не Емельянову, не себе даже, он говорит так потому, что их могут слышать. И похолодел от мысли, что Емельянов мог эта понять. Ведь он сейчас, в сущности, предавал его. И тем страшней было это предательство, что оно негласное, незаметное, не вынужденное обстоятельствами. Ведь он же в бою не задумываясь заслонил бы Емельянова собой. Так как же случилось, что он предаёт его перед тем незримым, что поселилось в душе? Но Емельянов не понял. Этого он думать не мог. Обернувшись от окна, он пристально посмотрел на Щербатова, погрозил пальцем:
— Не ври! Этой надежды нам не дано. Идея давно уже не в жертвах нуждается, защиты просит. Человечество не сегодня на свет родилось, оно многое видело, о многом успело подумать. Он подошёл к книжной полке, указал через стекло:
— Вон у тебя Анатоль Франс. Сегодня среди ночи взял случайно и читал всю ночь. Есть у него речь в девятьсот пятом году: «За русский народ». И там он говорят о деле Дрейфуса. Сейчас даже читать странно. Казалось бы, иэ-за чего шум? Не тысячи на каторгу идут, всего один человек. Вот обожди, я найду сейчас. Это место. Слова даже непривычные какие-то: «Невинный страдалец»… Мы уж отвыкли от таких слов. Вот! — Он нашёл по оглавлению, раскрыл том. — Слушай. Это он молодёжи говорит: «Защищая невинного страдальца против всех сил власти и общественного мнения, мы научили вас не подчинять их доводам доводы своего разума. Мы научили вас не подавлять в себе голоса совести. Мы научили вас не сгибаться перед могущественным преступлением. Мы научили вас провозглашать истину так, чтобы голос её звучал сильнее бряцания сабель и рёва толпы. Мы научили вас, как должны поступать мужественные люди, когда судьи безмолвствуют, а министры лгут.» Вот! Емельянов некоторое время издали смотрел ему в лицо.
— Страшно, что мы сами помогли укрепить слепую веру в него и теперь перед этой верой бессильны. Святая правда выглядит страшной ложью, если она не соответствует сегодняшним представлениям людей. Ты можешь представить, что было бы, если б нашёлся сейчас человек, который по радио, например, сказал бы на всю страну о том, что творится, о Сталине? Знаешь, что было бы? С этой минуты даже тот, кто колеблется, поверил бы. И уже любая жестокость была бы оправдана. То-то и беда, что последствия огромных событий сказываются не сразу, через годы и страдания доходят до людей. И тут на площадке стукнула дверь лифта. И оба, замолчав, некоторое время вслушивались, пока не затихли шаги. Емельянов первый усмехнулся: над ним и над собой.
— Вот тебе и все, — сказал он и, поставив книгу на место, закрыл шкаф. — Вдуматься — сам начинаешь не верить себе. Мы, два коммуниста, и, чего уж там говорить, дороже советской власти ничего для нас нет, а не то что слов — мыслей своих боимся другой раз. Слышал новый анекдот? Вечер. Сидит семья дома. Вдруг, — он показал в сторону хлопнувшего лифта, — звонок в дверь. Поглядели друг на друга: кому идти? Самый старый — дедушка. Пошёл он открывать. До-олго идёт по коридору. Вдруг бежит обратно радостный, ноги за ним не поспевают: «Не волнуйтесь! Это — пожар!» Они только улыбнулись. Смеяться как-то не хотелось. Уже уxодя и взявшись за ручку двери, Емельянов помедлил, впервые за весь вечер мягко, грустно и дружески посмотрел на Щербатова. Долго так, словно прощаясь. Потом глаза его снова посуровели и он сказал: