Июнь-декабрь сорок первого
Шрифт:
Прочитал я предписание и уставился на поэта оценивающим взглядом. Этот мой, вероятно, чересчур пристальный взгляд Симонов истолковал не в мою пользу. Потом в своих воспоминаниях о Халхин-Голе он написал: "Человек, с которым мне потом пришлось не один год вместе работать и дружить... в первую минуту мне очень не понравился: показался сухим и желчным". Не скажу, чтобы и я сразу пришел в восторг от нашего нового сотрудника. Мы все считали, что командировка на Халхин-Гол - большая честь, выражение большого доверия; не каждому дано удостоиться этого. Думалось, что к нам пришлют именитого поэта, а о Симонове я в ту пору ничего не слыхал: ни хорошего,
Дальше, по свидетельству Симонова, события развертывались так:
"Редактор быстро и отрывисто со мной поздоровался.
– Приехали? Очень хорошо. Будете спать в соседней юрте, вместе с писателями. А теперь надо ехать на фронт. Володя, ты возьмешь его на фронт?
Ставский сказал, что возьмет.
– Ну вот и поедете на фронт сейчас. Пойдите поставьте свой чемодан..."
Все так и было. Прежде чем познакомиться с поэтическим талантом Симонова, я решил проверить, что он стоит в боевом деле, и сделал это безотлагательно. Спустя двое суток Ставский и его напарник вернулись в наш "городок Героической". Первым вошел ко мне в юрту Симонов - запыленный, с горящими глазами, с какой-то торжественно-светлой улыбкой. За ним показалась мощная фигура Владимира Петровича. Ставский подмигнул мне и за спиной новичка показал большой палец. Ясно: окунул он парня в огненную купель, и тот оказался мужественным, храбрым человеком, с честью выдержал первое испытание огнем. Это меня очень обрадовало.
Газета была уже сверстана, но я снял с полосы какую-то заметку и сказал Симонову:
– Надо писать стихи. В номер. Шестьдесят строк...
Как признался поэт впоследствии, такой моей категоричностью он был огорошен вторично. Не приходилось ему никогда писать стихи в номер, да еще шестьдесят или сколько там строк. И все же он это сделал. На второй день весь фронт узнал, что в редакции появился поэт.
На Халхин-Голе Симонов сочинил походную песню, несколько частушек, но преимущественно он писал рассказы в стихах, посвященные фронтовикам, с подлинными фамилиями. В этом и состояло "особое задание", с которым его командировали к нам.
Что же касается первого впечатления друг о друге, и Симонова и моего, оно быстро и незаметно для нас обоих переросло в дружбу - долговечную, непоколебимую, никогда ничем не омраченную.
* * *
Я не мог не вспомнить о Константине Симонове в первые же дни Великой Отечественной войны. Почему же не забрал его сразу в "Красную звезду"? Неужто не было такой возможности? Теперь я уже могу открыто признаться, что в первые дни войны я сознательно не взял Симонова в "Красную звезду", хотя мог бы это легко сделать. Я уже писал, что надеялся недолго задержаться в Москве, уехать во фронтовую печать и для этого случая и "приберег" Симонова, да и других своих однополчан по Халхин-Голу и финской войне. Так, собственно, мы с Симоновым и договорились тогда, 22 июня, в первые же часы войны.
А 30 июня, когда меня официально утвердили редактором "Красной звезды" и мечты о фронтовой газете пришлось оставить, я сразу же бросился разыскивать Симонова. Узнал в ГлавПУРе, что его назначили корреспондентом в газету 3-й армии. Послал туда телеграмму. Ответа не последовало. Послал вторую - ответа снова нет. Удивляться этому не приходилось - армия вела тяжелые бои, связь с ней была неустойчивой.
Тем временем корреспонденции Симонова стали появляться в "Известиях". Что бы это значило?..
Я заготовил телеграммы во все армии Западного
– Не знал, что ты останешься в "Красной звезде". А потом корреспонденции мои были уж слишком гражданскими, и я, признаться, постеснялся послать их в центральную военную газету...
Когда я спросил, почему же он не уведомил меня о своем отъезде в действующую армию, Симонов ответил так:
– Нарочно не заходил к тебе. Не хотел, чтобы хоть кто-нибудь подумал, будто я стараюсь "пригреться" в Москве...
Ответ этот, по-моему, отражает одну из прекрасных черт симоновского характера: его щепетильность, чувство собственного достоинства. Именно поэтому, ничего не объясняя, я попросил его задержаться в Москве на одни сутки. А сам тут же написал проект приказа, в котором были всего три строки: "Писатель Симонов К. М. назначается с 20.VII.41 г. специальным корреспондентом "Красной звезды". С этим проектом я поехал к заместителю наркома обороны. Он сразу же подписал его. А уже под утро мой заместитель разыскал по телефону Симонова, известил о приказе и сказал, что редактор ждет его к полудню. Однако вновь назначенный спецкор не стал дожидаться полудня, явился немедленно.
Приказ лежал передо мной на столе. Я вполне официальным тоном зачитал его Симонову. Он стоял, вытянувшись в струнку, руки - по швам. По окончании чтения неумело приложил руку к козырьку и произнес какую-то совсем уж неуставную фразу. Мы дружески рассмеялись, отбросили официальный тон, обнялись и присели поговорить.
– Однако козыряешь ты совсем не по-военному, - сказал я.
– На курсах многое усвоил, а вот это так и не одолел.
– Ну, поэту совсем не обязательно...
А вообще-то, у нас в редакции не принято было "козыряние" друг перед другом, и, признаюсь, вопреки всем правилам строевого устава я этого и не требовал.
Продолжая разговор с Симоновым, я сказал, что он недельки две поработает в аппарате редакции, напишет стихи, а уж потом отправится на фронт. Но Симонов стал уговаривать меня разрешить ему выезд на фронт немедленно, сейчас же. Он должен выполнить поручение редактора фронтовой газеты, а также написать одну-две корреспонденции, обещанные "Известиям". Вот рассчитается с ними и тогда уже приступит к исполнению своей новой должности. Неужели я хочу, чтобы на него легло пятно?
Знал он слабую струнку редактора!
Словом, своего Симонов добился: согласие на немедленный отъезд получил. С одним обязательным условием: прислать нам с фронта стихи. И вот два стихотворения уже напечатаны. Первое - "Презрение к смерти" - было посвящено памяти артиллериста-наводчика Сергея Полякова; он отстреливался до последнего снаряда, подбил три танка, а в предсмертный свой час подпустил еще одну вражескую машину на 20 метров, уничтожил ее, но и сам погиб.
Второе стихотворение - "Секрет победы" - о летчике-истребителе Николае Терехине, уничтожившем в одном бою три немецких бомбардировщика.