Из бездны
Шрифт:
Где-то в глубине то ли ночи, то ли черного дня ко мне приблизилось сумрачное пятно. Став ближе, обрело черты Володи Николаева. Он тяжело смотрел на меня, на дне его взгляда ворочались каменные жернова.
– Надо было тебя убить, – произнес он. – Жаль, я не успел вовремя. За временем по ту сторону сложно уследить.
– Сложно?.. – глупо отозвался я.
– Вы живете в бесконечном «сейчас», а нас разбрасывает и размазывает по времени. Можно пропустить века, а подумать, что отвлекся на секунду.
– Теперь ты меня убьешь? – спросил я. – Раз уж я все выдал…
Он брезгливо скривил губы, покачал головой:
– Твоя смерть ничего не исправит. Станет просто на одного покойника больше. Йогой для мертвых уже завладели мертвецы, наверное,
– Погоди! Как это: суицид – и духовный?
– Ментальное уничтожение собственного «я», – пояснил он. – В традиционной йоге подобное вовсю практикуется. Свое «я» надо растворить в высшем «Я», в Брахмане, как у индуистов, или там в нирване, как у буддистов, в сатори, как у дзен-буддистов. Тот же эффект можно получить, приняв галлюциногенные наркотики. Тут много разных способов. Берется какая-то идея или представление, и ты стараешься растворить в ней свою личность до чувства полного уничтожения собственных границ. Это может быть идея Бога или нирваны как вечного покоя либо представление об окружающем мире, о природе, о космосе, в которых ты как бы растворяешься. Помнишь, мы у Самосатского занимались растождествлением с собственным «я»? Упражнение «Тень на закате». Это ведь как раз из той оперы. Здесь подрубаются связи между телом, психикой и самосознанием. Отсюда один шаг до духовного самоубийства. Так тело подготавливается к принятию в себя чужого «я». После таких упражнений происходит прорыв: человек перестает быть личностью и становится личиной, оболочкой с многократно заменяемым содержимым. Ради этого они собираются насаждать йогу для мертвых. Сны, галлюцинации, озарения; рано или поздно о йоге будут знать все. В итоге каждое тело станет их марионеткой. Я не рассказывал тебе, Димон, о мертвецах, что всегда были по ту сторону, потому что от этого знания у тебя мозги бы спеклись. Но теперь слушай. Эти твари заперты там с самого начала. Они были мертвы до того, как появилась первая жизнь. Быть мертвым, Димон, очень больно. Постоянно больно, на всех уровнях, на физическом, на духовном, на клеточном, на молекулярном, на квантовом и на еще более мизерном. Представь, что ты – один сплошной оголенный нерв. Представил? А теперь представь, что тут боль совершенно другого порядка и тебе даже вообразить ее не под силу. Их боль – за пределами всякой боли. Как инфразвук за пределами слышимости: его нет для твоих ушей, но он есть. И когда они выйдут… Я не знаю, что они для вас приготовили, но это точно хуже смерти. Я думаю, что ужас начнется через несколько месяцев. Эти твари слишком долго сидели в загробной тьме, пили там собственную злобу, словно кровь, сознание у них полностью извратилось, ненависть к человеческой жизни разрослась, как раковая опухоль. Они даже не существа. Они – что-то вроде загробных неправильных истин, разумные абстракции. Лучше сказать – безумные. И если одна такая хотя бы заглянет в вашу реальность – отравит ее безвозвратно, заразит, как вирусом. Белое станет черным, верх – низом, а время обратится вспять. Или что-то еще хуже. А следом в пробоину хлынем и мы, обычные усопшие. Я, по наивности, думал, что могу хоть что-то сделать. Да что теперь говорить! Прощай! Меня можешь больше не опасаться. Теперь тебе надо бояться их.
Володя распадался на глазах, произнося эти слова, и на последнем, инфернальном «их» слабо колыхнулся витающий в воздухе пепел, оставшийся от него.
В страшном ожидании я проводил недели. Почти не ел и не пил, даже не уверен, что справлял нужду; после сказанного Володей я словно сам помертвел. Страшно было смотреть в окно, страшно было выходить на улицу: казалось, Апокалипсис уже начался, и стоит мне выйти – как меня схватят и поставят подле Павлушиного трона, будто его глашатая, инфернального апостола, и я стану прилюдно свидетельствовать об ужасе, служителем которого стал.
Нарушить уединение заставила меня сестра, Катя.
Позвонила и сказала, что заедет за мной с Игорем и вместе мы отправимся на кладбище.
Сначала я не мог понять, чего она хочет от меня, зачем тянет на кладбище, но вспомнил. Каждый год, в апреле, в то воскресенье, что ближе к шестнадцатому числу или совпадает с ним, мы с сестрой едем на кладбище, на могилу родителей. Это был единственный день в году, когда я брал себя в руки и заглядывал в лицо незыблемой, как надгробный памятник, правде. Там, под гранитным памятником, они лежали вдвоем, погибшие девять лет назад в автомобильной аварии, оставившие нас с Катей сиротами, правда, уже взрослыми, двадцати двух и двадцати трех лет – мы погодки.
Когда она позвонила мне снова и сообщила, что машина уже во дворе, я впервые за много дней после Павлушиного визита переступил порог квартиры.
И сразу начались странности.
Двери лифта разъехались передо мной, и я отшатнулся от внезапного зрелища. Вместо привычной кабинки открылось помещение с длинным коридором, уходящим вдаль и там сворачивающим влево. В коридор выходили двери еще каких-то помещений. Непонятно было, как все это пространство вместилось в узкую шахту лифта, да и в сам дом.
Одна из дверей в этом невозможном пространстве медленно, без звука открывалась в коридор. Из-за нее выползал мрак, и вскоре коридор наполнила темнота, несмотря на лампы, светившие с потолка. Электрический свет уже не разгонял темноту, он захлебывался в ней.
И на лестничной клетке вокруг меня потемнело, хотя из окошка в стене проникал дневной свет, уже бессильный против этого сумрака.
Дверь в коридоре передо мной открывалась все шире. Контур ее обрамляло какое-то гнилостное фосфорическое полусвечение.
Страшно было представить, что скрыто за дверью, что готово выползти в коридор, выбросив перед собой мерцающие во мраке щупальца.
Щупальца? Мерцающие? С чего это я думаю о них, воображаю их, словно уже где-то видел? Неужели я знаю, что там, за дверью?
В панике я сорвался с места и побежал вниз по лестнице, стараясь не оступиться в сумраке.
Наверху захлопнулись створки лифта, он зашумел, уходя – спускаясь или поднимаясь? Шум лифта не удалялся и не приближался по вертикали, как обычно, а звучал с разных сторон, перемещаясь так, словно лифт кружил, будто акула в воде, решившая окольцевать жертву парализующим страхом.
Абсурдная мысль плясала во мне: что, если я не успею добежать вовремя, что, если лифт окажется внизу раньше меня и дверь, ведущая на улицу, распахнется прямо в его отверстую глотку? Этот лифт мог теперь оказаться где угодно – за дверью любой квартиры, за дверью подвала, за дверью подъезда…
Несколько раз я чуть не падал, оступаясь, но все-таки удержался, успел и вырвался наружу из тьмы, настолько густой, что ее, казалось, можно пощупать. И услышал, как за спиной, во мраке подъезда, хищно лязгнули челюсти дверных створок.
Ослепленный апрельским солнцем, на нетвердых ногах я растерянно добрел до автомобиля, припаркованного в дальнем конце двора. Забрался внутрь, скорчился на заднем сиденье и угрюмо застыл, рассматривая свои колени. Выглядел я, наверное, жалко.
Игорь с Катей, сидевшие впереди, переглянулись.
– Мить, ты в порядке? – сочувственно спросила Катя.
– Неважно, – буркнул я. – Поехали быстрее.
Мне следовало все обдумать. Кошмарные фигуры, что я видел во время экзекуции, можно объяснить прозрением в иную реальность, но как объяснишь то, что произошло у лифта?