Из цикла "Очерки переходного времени"
Шрифт:
Наставник до того увлекся планами свержения управляющего в пользу собственного семейства, что не удерживал нас, когда мы окончательно собрались уходить.
— Куда же вы-с? — спросил он как-то вяло, и в глазах его виднелась посторонняя мысль. — Ну, счастливого пути… Дай бог вам!.. Поедете обратно, милости прошу!.. приступочек… Ваня! проводи господ от собак.
Франтовитый мальчик лениво пошел рядом с нами.
— Вы в семинарии учитесь? — спросил мой товарищ.
— Да…
— Что же у вас, как теперь там?
— Обыкновенно. Что же может быть тут интересного?
— Очень много. Например, чем вы занимаетесь?
— Что же может быть тут интересного? Обыкновенно… Вы эту палку где купили?
— В Петербурге.
— Много ли дали?
—
— Э-эх вы! — укоризненно сказал мальчик. — А еще из Петербурга. Хотите, я вам такую палку за гривенник куплю? Угодно вам? Вы не верите… Не угодно ли об заклад? Угодно?
— Нет, зачем же.
— Ну, хорошо. Если я вам такую палку куплю за гривенник, вы свою мне отдадите?
— У меня ведь есть палка. Зачем же мне?
— Да вы передали. Я их — всех лавочников знаю.
Копейки и гривенники сыпались из детских уст довольно долгое время, но мы уже не слушали этого приятного лепета и не заметили, как проводник наш отстал.
На крыльце школы попрежнему сидел старик и замахивался палкой на какую-то деревенскую бабу, которая с ребенком на руках тихо шла мимо него. Баба была неряшливая, грязная; грубый холст ее костюма и тряпки, в которые был завернут ребенок, были до того грязны, что казались вымазанными сажей. Баба даже не улыбнулась на угрозу старика: по лицу ее видно было, что она едва ли и слышала ту угрозу — она тихо и задумчиво шла босыми ногами по сырой тропинке, укачивая ребенка, и на голос: "вырастешь велик, будешь в золоте ходить" — пела самую отчаянную, даже ужасную песню, в которой, между прочим, было:
Я поставила кисель На вчерашней на воде… Как вчерашняя вода Ненакрытая была: Тараканы налакали, Сверчки ножки полоскали… Накрывала полотном, Паневеночкой худой… Паневеночка худая Под ребеночком лежала, Ровно три года гнила…В каких ужаснейших условиях народной крепостной жизни могла сложиться такая ужаснейшая песня?..
Баба долго шла за нами и долго пела эту песню.
Больше нам незачем было ходить по селу. Мы случайно познакомились со всеми партиями общества села N. Видели мы ретроградов, одиноко умирающих в одиноком уголке, с сожалениями о ременных кнутьях покойника-барина; видели более молодых представителей этого направления, имеющих виды "на воспособление" своим попыткам к безответному захвату чужих кур, ожидающих даже признательности от авторов ужасной песни. Видели либералов, рекомендующих сначала спроситься, а потом уже оторвать голову чужой курице. Видели даже крошечных подростков, которые, произрастая под охраною всех вышеизложенных направлений и взглядов, далеко превосходят своих учителей, ибо чуть не с детского возраста знают уж, где можно купить хорошую палку…
Больше нам нечего было видеть, и мы пошли на подворье.
Между проезжающими, собиравшимися на Гвоздевском подворье, было заметно сильное уныние, даже некоторое отвращение друг к другу. Тот человек, который называется "попутчик", — хорош, даже незаменим никаким другом, если сходишься с ним на минутку, на полчаса, за чайным столом на одинокой почтовой станции; дорога, берущая проезжего человека под свою защиту, помещающая его между теми безобразиями, от которых бежит человек, и теми, к которым он стремится, властительно освобождает его душу от этих безобразий; обставляет его далекими полями, глубокими снегами, лесами и густит в сердце его все, что уцелело в нем своего, дорогого, все, что осталось в нем после расплаты с тем, от чего бежит он. Ни с кем из соотечественников моих — ни с мужиком, ни с купцом, ни с чиновником — нельзя ближе сойтись, ближе узнать его и, большею частью, полюбить его, как в дороге. Попутчик теряет свою прелесть, как только, доехав
Поэтому-то на Гвоздевском подворье и царствовало всеобщее уныние. Общество, собравшееся здесь, хотя и могло выражаться несколько грамотнее наставников и управляющих, но, будучи еще так недавно связано приятными отношениями попутчиков, не хотело портить этих отношений заявлениями, свойственными откровенности простых, необразованных людей; все же, что было своего, — все это было переговорено несколько раз и надоело. Интересы общества снова было направились к разрешению вопросов: "Почему нет перевозу?" — "Так нет перевозу-то?", но и это опротивело. Настала какая-то друг к другу апатия, которая как эпидемия охватила вместе с проезжающими и коренных обывателей подворья; староста уже не дрожал перед проезжим, громко кричавшим, что у него казенная подорожная: он развалился в коридоре на полу и спал, отрывисто и небрежно отвечая спросонок: "Нету проезду; больше ничего". "Человек", выказавший вчера столько энергии, стоя у буфета, спокойно обгладывал какую-то кость, несмотря на то, что из разных пунктов раздаются возгласы: "Когда же это, наконец? Человек!.. Что же это такое?.."
— Подождешь! — говорил он, обглодав кость, и лег на коник спать. Точно так же поступала и прочая прислуга, старавшаяся более забраться на печку и отдохнуть, нежели угождать.
Дух корыстолюбия, овладевший вчера хозяином Гвоздевского подворья, теперь исчез под влиянием довольства и всеобщей апатии. Пожилой хозяин с румяными щеками, вследствие приятельской выпивки, сидел в своих покоях с несколькими приятелями и приготовлялся слушать соловья, которого только что принес какой-то черный худой человек.
— Ну-ка! Вань! — говорил хозяин, — тронь вилочкой-то!..
Ваня дергал вилкой об столовый ножик… Соловей копошился внутри клетки… Слушатели безмолвствовали…
— Ну-кося… еще!.. — задохнувшись, шептал хозяин.
— Господин хозяин! — кричал проезжающий, вбегая, — сделайте одолжение! Что это такое?.. Никого не дозовешься!..
— Будьте покойны!.. Пожалуйте в горницу… Сию минуту пришлем!
— Пожалуйста, что это?.. Это чорт знает что такое!
— Не извольте беспокоиться! Пожалуйте! Ваня! тронь!
— Принесло лешего!.. — говорили слушатели… — Совсем было соловей-то задумался… Чтоб ему!
— Ваня! тронь… Шарманку тронь… раззадорь!..
Раздаются пискливые звуки маленькой шарманки.
— Вилочкой! Илья!.. возьми вилку-то!..
— Это чорт знает что такое! — влетает новый проезжий.
— Будьте покойны!.. пришлем!
И так далее. Апатия всех ко всем увеличилась, по мере приближения к вечеру, до того, что никто не хотел ни идти, ни звать, ни услуживать, ни сердиться. Все осовели и легли спать. Но и спать никто не мог и не хотел.
Наконец на следующий день, рано утром, по коридору подворья шел какой-то человек и громко говорил:
— Господа! пожалуйте! Перевоз открыт! Река очистилась!..
Началась возня и суматоха. Все проезжающие, толкая друг друга, бросились с мешками и чемоданами из своих нумеров; на дворе звенели бубенцы и звякали колокольцы под дугами, вскидываемыми на лошадей.
Погода была пасмурная. Мелкий дождь моросил не переставая. Поверхность реки очистилась, но на средине ее все еще виднелась узенькая, словно пена, полоска мелких льдин. На берегу была грязь, достаточно взмешанная лошадьми, колесами, людьми. Народ толпами валил с берега в большие лодки, в которых начальство распорядилось перевозить проезжих.