Из цикла "Очерки переходного времени"
Шрифт:
— Вот и это! — подтверждает учитель, снова поднося полное блюдечко. — В последнее время снам даже никакой веры давать не стали…
— Поживешь — поверишь, — опять говорит жена.
— Это точно… Как не верить? По снам и живешь… Стало быть, нужны они, когда бог посылает?
— Против бога не возьмешь, — вставляет отец.
— Куда! Куда! — учитель машет рукой, ставит опорожненный стакан на стол и, садясь на прежнее место, говорит — А что вот лошадь изволили видеть, то это означает ложь…. Облыжно обзовут или что…
— Ну вот, Иван Матвеич, примечай, как кто! — советовала жена.
После чаю начинались обыкновенные скучные
Перед началом урока учитель всегда соблюдал такого рода формальность: Павлушу посылал с книгами и тетрадями в залу, а сам надевал шинель, шапку и калоши, обходил двором на парадный ход и являлся, таким образом, как совершенно чужой человек; делалось это для того, чтобы ученик, видя не просто Петра Иваныча, который спал с ним в одной комнате и про которого ученик не мог иметь особенного загадочного понятия, а чужого человека, чувствовал к нему некоторый страх и, таким образом, был бы особенно покорен во время урока.
Ученье Петр Иваныч начал снова, то есть чуть не с азбуки, и живая голова Павлуши, которая в эти минуты могла бы переварить здоровое развивающее сведение, оставив его в своей памяти навсегда, — принуждена была довольствоваться снова бессмысленными двусложными и многосложными словами, вроде: епархиальный, высокопревосходительство, и хотя и в шутку, а учитель довольно долго добивался, чтобы Павлуша мог выговаривать такое слово: данепреблагорассмотрительствующемуся. Слова эти ломали только язык, но ничего не трогали в голове.
Далее, как на главный предмет, внимание было особенно обращено на закон божий.
После закона с особенною ревностию занимались чистописанием. Учитель целые часы, стоя за стулом Паши, с непритворным страхом следил за пером ученика, боясь, чтобы тот толще не вывел там, где нужно тоньше: "Косей, косей! — замирающим голосом шептал он, — налегайте! налегайте тут, ради самого господа!.. Тоньше, тоньше!.. Как можно слабее, так, так, так, сссспрр!.. Что вы сделали? Боже мой! Что это такое?" — и проч. Учитель в этих случаях совершенно уходил всем своим существом в разные почерки, раскепы, очинки, росчерки и проч. и проч. Он замирал над пером Павлуши, словно им совершалась какая-нибудь труднейшая операция, где от малейшей неосторожности могла произойти смерть. Паша, невольно поддаваясь влиянию учителя, сам начинал впиваться в интересы правильности букв и чувствовал великую провинность, где выходила буква брюхатая. Кроме учителя, необходимость чистоты почерка подтверждал и сам отец.
— Как же можно! Письмо — это первое дело, — говорил он… — Вот у нас Щукин… самый заскорузлый писчишко, как поналег на чистописание — сразу в Петербург потребовали! Это, брат, никогда за плечами не виснет.
Нагруженный такими знаниями, Паша к концу урока просто-напросто застывал всем своим существом; поднятые кверху брови, при напряженном внимании над бессмыслицами, делали всю его физиономию совершенно глупою; члены ходили вяло; на губах бродила какая-то короткая, но беспрестанно повторявшаяся неопределенная и почти глупая улыбка. Павлуша начинал оттаивать только тогда, когда снова видел мать, няньку, кошку. По окончании урока учитель снова надевал шинель, опять через двор и задние сени возвращался в свою комнату, раздевался и говорил:
— Ффу! устал… Пашенька! сходите к мамаше, скажите, мол, Петр Иванович очень уставши.
Паша через несколько времени возвращался
— Как чудесно!.. По всем жилкам прошло! Так и расплылось!
— Петр Иваныч! — говорил Паша. — мамаша зовет вас в чайную, монашенки пришли, чай пьют.
Петр Иванович охотно принимал приглашение, потому что, как и другие, рад был убить не нужное никуда время. А за самоваром оно исчезает куда как скоро: в эту пору как-то особенно клейко бежит разговор, поддерживаемый рассказами монашенок об их трудном, но и невыразимо радостном житии.
Так тянется время до обеда. К обеду обыкновенно является брат Руднева, Семен, живущий здесь из бедности и поэтому помещающийся в общей с Петром Ивановичем комнате, на длинном устойчивом сундуке. Господин этот, о котором я подробнее скажу несколько ниже, всегда приходил из палаты прежде брата и, таким образом, торопил и хозяйку и кухарок к приготовлению трапезы. После него приходил и сам Руднев.
Раздевшись, он подходит к графину и говорит Петру Ивановичу:
— Нуте-ка, перед обедом…
Учитель пьет.
— Ну, как учились?
— Ничего… прилежно.
— Не ленился Павел?
— Слава богу, не пожалуюсь.
Обед начинается молчаливо. Разговоры слышатся только под конец, при последнем блюде.
После обеда в доме настает спящее царство. Везде раздается носовой свист и храп, только кухарка звонко икает в кухне, прибирая посуду. Паша, закутанный в теплую шубенку, гулял на дворе, и в это время, даже среди детских забав, все-таки вспоминались ему сами собою отвратительные книжки и отвратительное ученье, и он даже сердился на себя за то, что он один только так не любит этих книжек и что их любят все другие. Желая быть как другие, он против воли старался полюбить то, что учил, и поэтому мучился больше, чем следует. Только к чаю возвращался он в комнату, где уже встречал проснувшихся отца, учителя, Семена Матвеича и мать. Учитель сидел на прежнем своем месте, держа стакан на коленях. Семен Матвеич стоял у притолоки, держась рукою за дверь, так как росту он был гигантского. Отец, оставив без внимания любимую чашку с чаем, рассказывал учителю, как он видел во сне покойника шурина.
— Подходит будто ко мне… желтый такой… в руке безмен, и говорит: "Иван! Что же ты, говорит, споручнице обещал отслужить молебен". Тут я и проснулся… Что бы это значило?
— Разное предвещает, — тем же тоном, как и утром, решал учитель, наливая на блюдечко чай.
— Отслужить надо, вот и все! — решает жена.
— Надо! Сам знаю… Что будешь делать? за хлопотами пообещаешься и забудешь.
Слышалось всхлебывание с блюдечек.
— Иной раз бог знает что пригрезится, — говорит чиновница.
— Проснешься и не вспомнишь, — добавляет она после.
За чаем следует долгий и скучный вечер. Паша принужден зубрить уроки, его мать шьет, а отец, если не идет в палату спуститьдве-три срочных бумажонки, то беседует в зале с Петром Иванычем. В беседе с учителем Иван Матвеич вспоминал семинарию, как его секли, как сидели они всем миром в карцерах.
Во время разговоров друзья неоднократно прикладывались к рюмкам и часов в девять ужинали. А потом мирным порядком расходились спать. Дремавший уже Паша слышал, как дядя Семен и учитель, стоя рядом, шептали молитвы.