Из деревенского дневника
Шрифт:
Подрядчик помотал новым сапогом в новой калоше и, вздохнув, произнес:
— Очень может быть.
— Вдова! У меня у самого есть вдова; да шут с ней… А ты гляди, вот что я тебе разъясню, что такое утка…
Раскольник взял счеты и, как истинный знаток дела, начал разъяснять подрядчику, который слушал с глубоким вниманием, что именно заключает в себе для всех, кажется, вполне ясно представляемая утка.
— Вот что такое утка, — начал он и, откидывая на счетах по одной косточке, произносил с расстановкою: — первое — потроха, второе — головка и лапки, третье — перо, четвертое — пух, пятое — утка! Следовательно, четыре предмета, окроме самой утки!.. Видишь? Теперь (пять костей на
И затем началось самое точное определение цен на лапки, потроха и т. д. Утка была разделена и оценена по частям и вместе. Был брошен взгляд на всевозможные случайности, могущие вдруг поднять потроха и уронить перо или поднять цену на пух и уронить цену на самую утку. Словом — утиный вопрос был обследован со всех сторон, и, надо отдать справедливость исследователю, обследован превосходно. Тут же, как бы мимоходом, исследовав утку, раскольник, желавший показать подрядчику, что всякое дело требует обстоятельного знания, остановил его внимание на пшеничном зерне.
— Кажется, — сказал он, — что такое пшеничное зерно? Купил мешок пшеницы, свез на базар, получил рубль — и все!..
Однако оказалось, что пшеничное зерно в руках знающего человека дает целых восемь отдельных торговых «предметов»,именно пять сортов муки — в разные цены и разного вкуса и цвета, два сорта отрубей и один сорт крупы манной. Это все из одного зерна.
Подрядчик заслушался своего лектора. Да и было что послушать, чему поучиться. Я с величайшим вниманием приготовился было слушать исследование о свинье, к которому лектор готовился приступить, так как не было никакого сомнения, что свинья разработана им в совершенстве, но внимание мое было отвлечено новым лицом.
По улице медленно ехал на тощей, маленькой, как двухгодовалый жеребенок, лошадке, в маленьких стареньких, почерневших от времени саночках крошечный, несомненно старый-престарый человек. Ехали они до того медленно, что казались словно спящими. Старик точно заснул, да и лошадка точно во сне переступала своими тоненькими, бессильными ногами с маленькими копытцами; словно неживое было все это, а какая-то тень — так все и в лошади, и в мужике, и в экипаже было легко, бессильно, еле живо. Сколько времени понадобилось старичку на то, чтобы подъехать к банковому крыльцу и, постояв здесь у дерева в каком-то заколдованном сне минуты две, не двигаясь, не шевеля ни одним членом, наконец, собраться с силами и начать вылезать из санишек; сколько затем потребовалось времени, чтобы подняться по ступеням крыльца и потом, долго-долго подождавши в сенях, появиться, наконец, в самом банке — этого я определять не стану. Только все это потребовало необычайно много времени. Раскольник и подрядчик, исследовав свиной студень, уже завели речь не то о третьем, не то о четвертом предмете свиного дела, а старичок еще только добрался до второй ступени крыльца.
Наконец он появился в банке, отыскал «бога», помолился, разглядел поочередно всех присутствующих, самым внимательным образом всматриваясь в лицо каждого и, очевидно, отыскивая человека, с которым бы надо было поговорить. Общими усилиями старичка и всех находившихся наконец-таки был разыскан сам помогавший розыскам письмоводитель — и старичок жалобным, слабеньким голосом наконец заговорил:
— Благородный господин!.. А что я хотел тебя просить, помоги ты мне, сироте…
— Разве сирота, дедушка? — спросил раскольник.
— Самая одинокая сирота! Нет у меня ни жены, ни детей, ни снохи; есть внук, осьмой год, живет у матерней сестры;
Тяжко сказалось это слово. В старике было жизни, как говорится, на волосок, но для этого слова «один» он как будто бы собрал все свои силы и так произнес его, что холод одиночества, испытываемого старым человеком при конце жизни, был понят и прочувствован всеми окружающими.
— Одинок я, господа вы мои приятные, как перст; то есть как былинка в поле, так и я… И все по господнему попущению. Был я смолоду и лют, и крут, и непокладист — одно сказать, железный был у меня дух, непреклонный. Много был сечен на барщине за непокорство. Наказания принял довольное число. Довела меня эта самая лютость до того, что вот не с кем мне на старости и слова молвить… В семье был я человек жесткий, отец сердитый, твердый, жене муж грозный… Сын у меня был один, женил я его силой; пожил он с женой три года, на четвертый год убил ее, сам в Сибирь пошел; мать слезами изрыдалась, умерла через полгода; остался я один, в един час — я да внук трех годов!.. Разразил меня небесный господь сразу, как молнией ударил!.. Отдал я внука сноховой родне, помогаю, а сам, господа милостивые, весь слезами истаян… Прошло четыре года, а во мне капельки дыхания не осталось. Ведь подумай — о-оди-ин!
И опять это слово было сказано с необыкновенным выражением. Едва старик произнес его, как у него градом посыпались слезы.
Да и у посторонних зрителей слезы навернулись на глазах. Когда старик успокоился, письмоводитель сказал ему:
— Ну так что же ты хочешь?
— А хочу я капиталы мои поберечь у вас… внуку…
— Много ли капиталов-то?
— Капиталов у меня сорок два рубли бумажками… Вот они самые деньги при мне… Так как ты мне присоветуешь?..
Старичку было растолковано, каким образом может он сберечь свои капиталы. Ему сказали, что он может поместить их вкладом и получать такой-то процент или же может поступить в члены, если его примет товарищество, и тогда, наверное, будет получать барышу больше.
— Росту мне не надо! — сердито сказал старик. — Ни-ни-ни! Этого — сохрани бог! Отсохни моя рука. Что положу, то и отдайте, кому назначу, а этого греха не возьму!..
— Куда ж их девать-то?
— Не знаю я: это не мое дело. Не надо мне!
— Как не знаешь? — сказал раскольник шутя. — Да ты мне отдай! вот дело-то мы и пошабашим!
— Бери, сделай твою милость!
— Ну вот и прекрасное дело!
— Чего лучше! — прибавил с своей стороны и подрядчик, немного развеселившись наивностью старичка.
— Самое любезное дело! — продолжал раскольник. — Много ль, говоришь, капиталу-то?
— Капиталу моего ровно сорок два рубли бумажками.
— Сорок два — ладно! Вот я кажинный год и буду за твое здоровье из банку потаскивать и пять, и шесть, и поболе… Как год прошел, уж я и знаю — набежало мне барышу шесть рубликов, пойтить старичка помянуть… Так?
— И сделай твое такое одолжение! — опять сказал старик, искренно отрекаясь от грешных барышей.
— Ах ты чудак, чудак! — переменив тон, заговорил раскольник. — Жил ты век, наконец того нажил, чтобы деньги бросать зря! Ну не чудак ты после этих твоих слов? Ну можно ли, посуди ты сам, бросать зря деньги? Много ли твоему внуку годов-то?
— Седьмой год!
— До возрасту осталось ему десять лет; следовательно, ты бросаешь зря мало-мало пятьдесят целковых. Да что это ты делаешь-то?
— Дай ты мне с чистою совестью умереть! — с некоторой жестокостью в голосе произнес старик. — Не хочу я этих нечистых денег, хоть бы там их тысячи выросли. Не возьму! Не знаю я, откуда они идут, и не надо мне их… Мое кровное отдаю: тут уж каждая копейка из самых моих кровей! Пойми это!