Из 'Дневника старого врача'
Шрифт:
В ответ на заявление Карелля, что уклонение от службы осуждается друзьями П., он писал: "Верно, никто не упрекнет меня в равнодушии к общественному делу или в корыстолюбии. Мое прошедшее ответит на этот упрек. Еще менее возражений ожидаю от тебя, любезный друг. Суди сам, могу ли я теперь решиться на службу, на которой мне не посчастливилось" (письмо от 23 сентября 1868 г.). "Я жертвовал довольно в моей жизни для так называемого общего блага,-пишет П. тому же лицу 2 ноября 1868 г.- Я служил даром, и не получил никакого вознаграждения, 13 лет консультантом в четырех петербургских госпиталях и служил не для одного только вида. С 1200 р. я сделал экспедицию в Крым " прослужил почти целый год под Севастополем. Я променял выгодную практику и обеспеченное существование в имении на попечительство в двух учебных округах и на
Попытки друзей в 1868 г. вернуть П. на службу не увенчались успехом. Но в 1870 и 1877 гг. великий ученый и патриот охотно оставил свою спокойную домашнюю обстановку ради треволнений походной жизни на театрах франко-прусской и русско-турецкой войн.)
7 марта. 1881 г. Когда мне было лет 17, я вел дневник, потом куда-то завалившийся; от него осталось только несколько листов; я помню, что записал в нем однажды приблизительно следующее: "Сегодня я гулял с Петром Григорьевичем (Редкин - это было в Дерпте) (П. Г. Редкий (1808-1891)-товарищ П. по подготовке к профессуре в Юрьеве и за границей; участник кружков Герцена и Грановского; профессор энциклопедии права в Петербургском университете) ; мимо нас проскакала карета и забрызгала нас грязью. Петр Григорьевич как-то осерчал и с досады сказал: "Ненавижу до смерти видеть кого-нибудь едущим в карете, когда я иду пешком". А я, помолчав немного, ни с того, ни с сего говорю ему: "А знаешь ли: вчера в темноте я попал в грязь около Дома (Дом-Domberg, Собор, Соборная гора в Дерпте, где помешались анатомический институт и клиника (см. у Ю. К. Арнольди, стр. 70)
(в глухой улице); вдруг слышу, скачет во весь опор прямо на меня, с песнями, извозчик, везет пьяных и сам, видно, пьяный; ну, думаю, как бы не задавил. Не успел я собраться с мыслями, а он уже наскакал и тотчас же круто повернул от меня; значит, в человеческом сердце есть врожденная доброта; зачем извозчику, да еще хмельному, было сворачивать, а не скакать прямо на меня? Никто бы и не пикнул, и я остался бы лежать в грязи". "Это, брат, не врожденная доброта,- заметил Петр Григорьевич,- а страх, timor Domini, (Страх божий ) только не божий, а государев".
Почему этот пассаж из моего старого дневника приходит мне теперь, через 53 года, на память? A propos des bottes? (Ни с того, ни с сего) Почему еще и тогда этот незначащий разговор наш, двух молодых людей, сделал на меня такое впечатление, что я внес его в мой дневник? Мало этого: этот незначащий разговор приходил мне в голову каждый раз, когда я думал, говорил или читал о современных доктринах или социальных утопиях.
Это, может быть, глупо и не стоило бы теперь вносить в мою автобиографию. Но ведь я пишу ее не для печати, а для себя, решившись не скрывать от себя и того, что сам нахожу schwach. (Слабым) Не хочу же я казаться самому себе умнее? [...].
С 1866 года я не решался и прикоснуться к школе в моих имениях и жену отговаривал, чтобы не заподозрили в какой контрабанде; с агентами министра Толстого мне не очень весело было иметь дело. И то немногое, что мы сделали в 1861-1862 годах, прошло бесследно [...].
В правительственных сферах, настроенных враждебно против университетов веяниями Запада, поднялась страшная тревога, результатом которой было ограничение числа студентов. Я слышал от покойного Калмыкова ( П. Д. Калмыков (1808-1860)-профессор энциклопедии, законоведения и русского госуд. права в Петербургском университете и в других учебных заведениях.) (бывшего моего товарища по профессорскому институту), преподававшего в школе правоведения, что попечитель школы, его императорское высочество принц Ольденбургский, по случаю революционных движений в Германии 1848 года, всю вину слагал на немецких профессоров и, вероятно, не находя никакой аналогии между ними и нами, сказал своему профессору: "Да это все сукины дети - профессора наделали". Как известно, тогда шла даже речь и о закрытии наших университетов. Это враждебное предубеждение слышалось еще и в 1850-х годах, когда реакция успела уже восторжествовать в целой Европе.
Александр II в самом начале царствования, казалось, довольно благосклонно относился к молодежи [...]. Государь открыл снова университеты для неограниченного числа учащихся, разрешил студенческие сходки в здании университета, читальни и т. п. ( При Николае I после революционных событий 1848 г. на Западе число студентов на каждом факультете, кроме медицинского, было ограничено: больше 300 чел. не допускалось.)
Но уже около 1860-х годов, еще за год или за два до появления крупных университетских беспорядков, государь был уже настроен против учащейся молодежи. Попечители и начальники края, желавшие подслужиться и показать свое рвение и искусство в государственном деле, всякий раз при посещении государем университетских городов спешили доносить то и другое о строптивом духе, о пропаганде "Колокола" и из мухи делали слона. Шеф жандармов князь Долгоруков, сопровождавший государя в этих поездках, человек, на мой взгляд, недалекий, не упускал, должно быть, случая подливать масла в огонь. Взгляды этого князя на университеты были, как и следовало ожидать, самые тусклые.
– Почему бы вам не ввести в университете такую же дисциплину, как у нас в корпусе?-говорил он мне в Киеве во время моего попечительства, в конце 1859 года.
– Да просто потому, князь,- отвечал я,- что университет не корпус; впрочем, и у вас, в корпусах, демонстрируют.
– Как? Где?
– А в Полтаве.
– Да-а. Это, знаете, учителя гимназические; ведь теперь все хотят демонстрировать.
И это же или почти это сказал мне и государь, очевидно, по наговорам и доносам недалекого шефа жандармов.
И всякий раз, когда государь осматривал какое-нибудь учебное учреждение округа, он замечал первым делом: "Дай бог, чтобы учение впрок пошло".
Эти слова, слышанные мною из уст государя неоднократно, врезались у меня в памяти. Почему, рассуждал я тогда, глава государства прежде всего опасается вреда от учения? Как бы прежде всего ожидает его от нашей учащейся молодежи? Отчего такое недоверие? Да, недоверие это было сильно внушено государю. Я это заключаю еще и из того, что при представлении моем ему в Киеве, когда я сказал ему, что студенты ведут себя безукоризненно, он как-то недоверчиво посмотрел на меня. Между тем, я, по совести, не мог ничего другого донести о студентах [...].
В последние же 15 лет, с равными преобразованиями в учебном ведомстве Толстого, образовалось уже какое-то озлобление с скрежетом зубовным [...].
24 марта. Начав с крестьянского вопроса и доходя, через целый ряд реформ, до университетского, везде можно проследить более или менее значительные уклонения от первого, данного вначале этим реформам, направления. Так, крестьянский вопрос, несмотря на прошедший уже -летний срок, остается еще неоконченным; часть крестьян, более миллиона, еще на издельной повинности и могут еще считаться не свободными, а прикрепленными к земле. Другая часть (в Юго-западном крае), хотя и совершенно освобождена и снабжена наделами, но не разверстана от помещичьих владений и пользуется еще прежними сервитутами. (Сервитутное право, в данном случае-пользование крестьянами землей, якобы принадлежащей помещику.
"Крестьян "освобождали" в России сами помещики, помещичье правительство самодержавного царя и его чиновники,- писал В. И. Ленин в статье "Пятидесятилетие падения крепостного права".- И эти "освободители" так повели дело, что крестьяне вышли "на свободу" ободранные до нищеты, вышли из рабства у помещиков в кабалу к тем же помещикам и их ставленникам.
Русских крестьян господа благородные помещики "освобождали" так, что cвышe пятой доли крестьянской земли было отрезано в пользу помещиков. За свои, потом и кровью политые, крестьянские земли крестьяне были обязаны платить выкуп, то-есть дань вчерашним рабовладельцам. Сотни миллионов рублей этой дани крепостникам выплатили крестьяне, разоряясь все более и более. Помещики не только награбили себе крестьянской земли, не только отвели крестьянам худшую, иногда совсем негодную землю, но сплошь да рядом понаделали ловушек, то-есть так размежевали землю, что у крестьян не осталось то выпасов, то лугов, то леса, то водопоя" (Соч., т. XV, стр. 109, изд. 3-е).