Из дома
Шрифт:
В том году была поздняя весна, но тепло наступило внезапно, снег быстро таял, затопило дороги. Тетя телеграммой вызвала меня на почту, на переговорный пункт. Она сказала, что выслала мне деньги на следующую неделю по почте, чтобы я домой не приезжала — в туфлях от станции не добраться. Я осталась в Вильянди на выходные.
В воскресенье я проснулась от сильного толчка, видимо, Лида пошатнулась, пробираясь по узкому проходу на одной ноге. Она включила свет и тяжело опустилась на кровать. Резко запахло лекарством. Лида с легким присвистом втягивала в себя воздух и выпускала его с тяжелым вздохом «а-а-й».
— Мне на операцию придется лечь, надо кость укоротить — протез не подходит, нас скоро выселять будут, надо успеть…
Я отвернулась, хотелось еще поспать, но Лида продолжала:
— Мы же все из ссылки удрали, паспорта-то у нас со статьей, чтобы жили, где нам приказано, — говорила она так, будто мы сами виноваты в том, что бежали из ссылки.
Она часто так говорит, будто пугает и радуется, что теперь нам будет еще хуже.
В понедельник я вбежала в класс со звонком. Вошла Эльфрида Яковлевна, открыла журнал, вызвала к доске Вовку Кукеля, продиктовала ему:
Словно как мать над сыновней могилой,
Стонет кулик над пустыней унылой.
— Скажите, что это за предложение, разберите его по частям речи, — потом она подошла к Сюлви Суйкканен: — Что случилось?
Сюлви закрыла лицо руками, всхлипнула и легла грудью на парту, ее плечи вздрагивали. Валя Сидорова, сидевшая на передней парте, прошептала Эльфриде:
— Финнов выселяют.
Эльфрида отошла обратно к своему столу, сказала Кукелю:
— Ну?
Он начал разбирать предложение, но Эльфрида смотрела в окно и, казалось, она Вовку не слышит. Когда он закончил, она подошла к Сюлви:
— Может, вам лучше пойти домой?
Сюлви ушла. Я больше ничего не слышала. Вначале я старалась не заплакать, а потом подумала, что, наоборот, надо, чтобы все видели, — это ужасно, что только потому, что мы финны, нас можно так взять и выгнать.
Ее мама и мои тети знакомы, ее мать училась у моего отца. А зимой, когда Сюлви вступала в комсомол, Нина Штаймец, сидя на своей кровати в интернате, писала на нее характеристику и пожаловалась Римке, которая была членом комитета, что не знает, что про нее писать. Римка посоветовала написать, что Суйкканен самая исполнительная и аккуратная ученица в классе. Но Нина ответила:
«Этого маловато. Она какая-то маменькина дочка».
Сюлви Суйкканен действительно выглядела домашней девочкой. Она носила темные платья с белыми воротничками и манжетами, ее светлые вьющиеся волосы были всегда туго заплетены. Когда ее вызывали к доске, она обычно вначале краснела и моргала, поворачивалась к окну, откинув голову с тугими короткими косами назад, отвечала урок без запинки, будто она читала по книге, которая была где-то там за окном, куда она смотрела.
Наша эстонка, Хилья Эрнестовна, удивлялась, как это может быть, чтобы человек не знал родного языка, когда Сюлви читала по-эстонски с русским акцентом.
А вообще все так странно: у меня арестованы родители, и я никто, никакая не комсомолка и прекрасно говорю по-фински и по-эстонски, а меня не высылают только потому, что моя тетя была замужем за русским и он погиб на фронте. Я и лица-то его не помню. А Сюлви такая же, как все… Она ни в оккупации, ни в Финляндии не была.
И как это мы предавали, когда никого из наших и на фронт-то не отправили?
Статью ж в удостоверение личности дали всем — и тем, кто был в оккупации, и тем, кто не был. Просто механически, если в паспорте было написано «финн», как только исполнилось шестнадцать лет, — ты — предатель и живи, согласно этой статье, в небольших городишках, а лучше всего — в колхозах. А в финскую войну наших брали в армию и отправляли на фронт воевать с финскими финнами. Дедушка считает, что просто усач на всех финнов разозлился, но тех, в Финляндии, ему не достать, на нас и отыгрывается.
Снег растаял, в школе в воскресенье назначили воскресник, надо было убирать парки и газоны от прошлогодних листьев и мусора.
Нас собрали в школьном дворе, тепло грело солнце, по небу медленно плыли белые клочки облаков. Я посмотрела на темно-красную кирпичную водонапорную башню, показалось, что она качается…
Я подошла к Герке Николаеву и спросила:
— Тебе не кажется, что башня качается?
Вначале он сказал, что если долго смотреть в одну точку, непременно что-нибудь будет казаться, а потом он посмотрел на башню и облака и объяснил, почему создается такое впечатление. Все то время, пока он говорил, он усиленно старался носком ботинка выковырять камешек из земли, а когда выковырял, то пнул его ногой, и камень гулко стукнулся о забор. Он замолчал, посмотрел на меня и непонятно к чему спросил:
— Слушай, почему ты не читаешь стихов со сцены?
Я ответила:
— Наверное, не умею со сцены.
Он вытащил свои большие тяжелые руки из карманов, указал на башню:
— Видишь, как сильно качается. — А потом добавил: — Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь лучше тебя читал стихи. Может, ты их пишешь?
— Нет, не пробовала. А ты пишешь? — спросила я у него. Он ответил, что пробовал, но у него плохо получается.
Наконец наш преподаватель физкультуры крикнул: «По парам становись!». Я заметила, что Валя Сидорова стояла одна и подошла к ней.
— Хочешь, я с тобой пойду?
Привели нас к большой лютеранской церкви, она стояла на холме и была отовсюду в городе видна. Нам надо было очистить весь этот холм от прошлогодней травы и листьев. Герка подошел ко мне и спросил, почему я ушла. Я ответила, что у него не было рабочего инструмента. Он сказал, что зато он может носить корзины с мусором.
— Я тоже могу прекрасно носить корзины, они вовсе не тяжелые. Он снова заговорил о стихах и предложил, если я соглашусь, поговорить с Эльфридой Яковлевной, чтобы она мне нашла, что читать на первомайском вечере.
— Я не могу со сцены ничего прочесть, Эльфрида уже несколько раз предлагала.
— Я не замечал, чтобы ты волновалась. Надо приучить себя выступать перед публикой.
— К чему? Ни в вожди, ни в народные трибуны я не собираюсь подаваться…
— А я если бы жил в Древнем Риме, то подался бы в ораторы — живи и ораторствуй сколько хочешь, тебя слушают и даже деньги дают…
— Перестань трепаться, работать надо, вон Аннушка на нас смотрит.
В церкви зазвонили колокола, народ начал выходить на улицу. Странно: всегда, когда я иду мимо церкви, меня будто тянет туда, но, кажется, я никогда не решусь войти. Я знаю молитвы и помню мотивы многих псалмов, которые там поют. Я бы все поняла, о чем говорит священник. Говорить и читать книги можно на любом языке, а молиться… кажется, только на родном. Интересно, что было бы, если б в интернате узнали, что я в церковь ходила, смеяться бы начали… сообщили бы в школу, меня бы к директору вызвали, наверное, из школы исключили…