Из дома
Шрифт:
Директор школы сказал, что мест в интернате нет, но тетя начала уговаривать, сказала, что она сама тоже учительница, и тогда директор, махнув рукой в сторону двери, произнес:
— Ну что ж, идите сами посмотрите. Если сумеете найти там какое-нибудь местечко — ваше счастье.
Мы подошли к маленькому дому с черепичной крышей и ставнями на окнах. Наружная дверь болталась на одной петле. Мы вошли в большую полутемную кухню. Возле плиты стоял мальчишка лет четырнадцати. Тетя спросила, есть ли кто из воспитателей, он покачал головой. Тетя посмотрела вокруг и тихо по-фински проговорила:
— Странно, чтобы никого не было.
Мальчишка по-фински ответил, что у них есть староста и чтобы мы подождали, он ее позовет.
Пришла девушка, года на два-три старше
— Оставайтесь, как-нибудь устроимся.
Я сунула свои вещи под кухонный стол и пошла проводить тетю на вокзал. До отхода поезда было еще много времени. Мы сели на скамейку в маленьком скверике.
Вильянди, как и вся Эстония, была больше похожа на Финляндию.
В городе были разрушенные войной здания, в развалинах росли сорняки, вокруг валялись кирпичи и скрюченные железяки. У женщин волосы были уложены во всевозможные круглые трубочки и высокие волны и валики сзади. Они шли по улице в коротких платьях, а ноги у них были мускулистые, большие. Лица были спокойные, непонятно, о чем они думают. Я пойду в русскую школу, наверное, эстонцы меня тоже будут здесь считать за оккупанта, как всех русских, а может, это только там, на хуторах, так считают. Странно, какие-то жалкие оккупанты. Все, кроме солдат, менялы-мешочники. В батраки-то их не хотят и брать.
Мы доели свой хлеб, намазанный вареньем, тетя посмотрела на часы, мы пошли на вокзал.
С вокзала я шагала быстро, скорее хотелось попасть в интернат. Теперь все будет иначе — никто не будет торопить на работу, и вообще — я буду жить сама, читать книги, гулять.
На кухне никого не было, я вытащила из-под стола корзину и сумку, вошла в большую комнату, там тоже было пусто, из-за дверей был слышен галдеж. Я открыла дверь в ту комнату, из которой доносились девчоночьи голоса. Все говорили громко и одновременно, будто что-то делили. Я не успела никого рассмотреть, мне на шею бросилась Лемпи Виркки, девочка из нашего Виркина.
— Здесь еще несколько человек наших, ты их знаешь, идем, — затараторила она.
Лемпи повела меня в соседнюю комнату к сидевшей на кровати толстой белолицей и черноглазой девушке. Та протянула мне белую, как пшеничное тесто руку, и сказала, что она меня знает и что мы даже вроде бы дальние родственники. Рядом с ней к спинке железной кровати были прислонены костыли. Я вспомнила, что двоюродная сестра Лемпи во время войны попала на мину, и ей оторвало ногу. Потом Лемпи познакомила меня с сестрой и братом черноглазой девушки. Они все были совершенно не похожи друг на друга: старшая Лида была темноволосая, брат Тойво — курносый и рыжий, весь в веснушках, а младшая была блондинка, очень тоненькая и, наверное, заносчивая, еле поздоровалась. По-русски они говорили, как и я, окая, как в Калининской области. Я спросила у Лемпи, не знает ли она, как мне найти здесь место. Она покраснела, посмотрела вокруг и будто виновато прошептала:
— Я не знаю, захочешь ли ты лечь со мной — других мест нет.
Я спросила:
— Почему?
Она протянула мне руку с растопыренными пальцами. Между пальцами у нее было много мелких гнойников. На запястьях рук тоже были гнойные пузырьки и царапины. Мне стало неловко. Я чуть помолчала, а потом начала ее уверять, что ко мне ничего не пристанет, что во время войны, когда у всех ребят в школе была чесотка, ко мне она не пристала. У меня нет другого места, сказала я ей. Потом мне стало стыдно, я начала уверять Лемпи, что чесотку можно легко вылечить, надо пойти в аптеку или к врачу. Она покачала головой и сказала, что к врачу она не пойдет, потому что ее выгонят из интерната. Тут я вспомнила, что во время войны моя старая прабабушка лечила чесотку. Я начала припоминать, чем же она ее лечила? Но Лемпи перебила меня.
— Никто ничем не поможет — все испробовали, она у меня хроническая, неизлечимая.
Но я не могла поверить, чтобы такую ерунду не вылечить, и решила, если я заражусь, пойду к врачу и принесу ей то же лекарство, которое мне пропишут. Я тут же предложила пойти в аптеку и купить мазь от чесотки. Лемпи села на край кровати, плотно сжала губы и замолчала, потом, покачала головой и сказала, что из аптеки у нее есть мазь — не помогает, только плохо пахнет, все будут ворчать, не могу… Я вспомнила, что и бабушкина мазь тоже была вонючей. Но из чего же она ее делала? Кажется, золу смешивала с мочой и дегтем, но где взять деготь? Если она будет мазаться золой, дегтем и мочой, конечно, начнут ворчать. А как она в баню ходит? У Лемпи круглое улыбчивое лицо с глубокими ямочками. Она прошептала мне:
— Я буду надевать на ночь перчатки…
— Что ты, я же сказала, что не боюсь, ко мне не пристанет, — но тут же подумала, что не привезла с собой ни одеяла, ни подушки. Придется спать с ней под одним одеялом.
По субботам я стала зайцем на поезде ездить домой в Виллевере. Денег на билет у меня не оставалось.
* * *
Старшая тетя принесла из школьной столовой миску соуса, оставшуюся от субботнего обеда, мы наварили картошки. Соус был вкусный, жирный я съела две миски. Ройне проработал у каких-то эстонцев тот день, пришел домой усталым, а мне надо было встать в три часа ночи, чтобы успеть на ночной четырехчасовой поезд, который приходил в шесть утра в Вильянди. Вообще, между Виллевере и Вильянди было всего сорок километров, но маленький узкоколейный поезд шел туда два часа. Ройне обещал меня проводить. Мы легли рано, но меня, как только я задремала, начало тошнить. Это, видимо, от соуса: я не привыкла есть жирное, да еще так много. Тетя согрела чай, я выпила два стакана, стало легче, я заснула. Вставать было трудно. На улице было темно и холодно. Ройне привязал к багажнику велосипеда подушечку, я села на нее, и мы поехали. Меня начало так лихорадить, что велосипед бросало из стороны в сторону. Ройне несколько раз повторил, чтобы я расслабилась и попробовала бы дышать глубоко. Я попросила дать мне чуть-чуть пройти пешком. Стало полегче. Я села обратно. В канаве вдоль дороги стелился белый мягкий, как пена на парном молоке в подойнике, туман. Он медленно двигался с болота. Меня передернуло, Ройне сделал зигзаг, но промолчал. Послышался гул машины, он быстро приближался. Около нас машина затормозила, из нее выскочило несколько человек в черном. Они окружили нас и обыскали брата. Говорили они по-русски. У Ройне на ремне висела финка, он привык ее носить всегда при себе еще с Финляндии. Финку они отобрали, а потом попросили предъявить документы. Они забрали у него паспорт и сказали, что он должен будет явиться в милицию. Мой портфель они тоже открыли, увидели учебники и продукты, спросили, куда я еду. Я ответила: «В школу». Они осветили мое лицо фонариком, паспорта моего они не попросили.
В поезд все хотели влезть сразу. Толпа так рвалась в открытые двери небольших товарных вагонов, что долго никто в них не мог попасть. Я заметила, что высокие, сильные мужчины прорывали плотную толпу, ухватившись за поручни, они втягивали себя внутрь вагона, я вставала перед таким высоким, ловким, сильным дядей и довольно легко попадала внутрь. Я радовалась, когда в вагоне было тесно — кондуктор не захочет уж особенно толкаться в такой плотной толпе. У него бы и сил не хватило на все вагоны. К тому же можно было в темноте скрыться… Он проверял билеты только вокруг себя, там, где светло от его фонаря.
В город я приезжала на рассвете. Вокзал был далеко от центра. После душного вагона на улице сильно знобило.
В нашем домике просыпались; воздух был такой же тяжелый, как в поезде. Так же, как и в вагоне, никто не разговаривал. Будто во сне каждый нес свое полотенце на кухню, вставал возле длинной раковины с четырьмя кранами и мыл лицо, стоя в ряду. Около уборной просыпались, там было холодно, и если кто в ней задерживался, начинались вопли и угрозы: «Не выйдешь — вытащим!», давались советы: «В школе на переменке покакаешь».