Из дома
Шрифт:
— Мы не можем покупать мед, масло и вообще питаться так, чтобы поправиться… у меня два маленьких брата и бабушка, работает одна мама.
— Здесь хороший сухой климат… — перебила я ее. — Надо настоять на водке молодые сосновые побеги, это надо пить каждый день три раза. Это не дорого, пол-литра водки хватит на пару месяцев. И знаешь, что еще помогает… Про это один старик в Кочинове моей тете говорил. Он сам этим вылечился… Надо растопить собачий жир и принимать по большой ложке три раза в день.
— У нас в деревне ни одной собаки нет, кормить нечем…
На крыльцо вышла тетя Нюша — наша уборщица, она громко звонила, размахивая большим жестяным коровьим звонком. Мы поднялись
Когда шел сильный дождь, я ходила в ригу колотить и мять лен. От валька ломило руки в запястьях, но председатель обещал за лен сахар и мануфактуру. Надо только ко времени успеть сделать госпоставки, говорил он. В наш колхоз я успела походить с месяц. Нас, школьников, послали на картошку в Карабзино: там к снегу не успевали ее собрать, и мы всей школой с учителями поселились в домах колхозников. Для нас зарезали бычка, мы ели свежие мясные щи прямо как в старину из одной большой плошки деревянными ложками. Вначале мне это очень понравилось, но от ложки заболели уголки губ. Надо было, оказывается, еще научиться есть такой, с зазубринами, ложкой. А спали мы на полу на соломе. В первые дни было весело. Вечерами мы подолгу рассказывали разные истории, и даже Шурка Барыбина, которая всегда молчала, рассказала нам два страшных случая, которые будто бы произошли в ее деревне.
Первая история была с отцом, вернувшимся с базара. Он открыл дверь — навстречу ему побежал его маленький сын. Отец схватил его на руки и подбросил вверх, да так, что голова мальчика стукнулась о перекладину полатей и разбилась пополам.
Второй случай произошел в начале войны тоже с маленьким ребеночком. Мать вышла подоить корову во двор, а когда вернулась, мальчика не было в постели. Она — туда-сюда по всему дому, снова и снова она возвращаясь к постели, наконец увидела щель между кроватью и стеной. Она отодвинула кровать, под кроватью у нее стоял бочонок с моченой брусникой — из бочонка торчали белые ножки ребеночка, он нырнул головкой туда. После Шуркиных историй никто больше не захотел ничего рассказывать.
Через несколько дней мы начали засыпать, как только добирались до своих соломенных матрацев, и даже блохи, которых, как уверяла наша хозяйка, мы развели, нас нисколько не беспокоили.
В ноябре земля замерзла, выпал снег, картошку мы так и не успели довыкопать — нас отпустили домой.
Второй раз за продуктами из Рыбинска приехал Ройне. Билетов на поезд не продавали, а если бы даже и продавали, все равно он бы не мог купить — денег у него не было. Он ехал на подножке и на крыше вагона. Домой он пришел с отмороженными ушами: шпана стащила с него шапку. Мне пришлось сходить в Карабзино и взять дедушкину шапку для него — все равно она ему уже не понадобится.
С вечера положили в рюкзак Ройне картошку, крупу, жир и хлеб. Старшая тетя все повторяла:
— Хорошо, что он такой большой и сильный, не всякий к нему полезет.
— Причем здесь «сильный» — их много, он один. Лучше б не ездить, был бы дома, кто знает… — плакала бабушка.
На следующее утро бабушка, помогая надеть Ройне лямки рюкзака на плечи, плакала в голос, повторяя: «Jumala, auia…» [38]. Но Ройне спокойно сказал ей «до свиданья» и вышел, а бабушка зашептала молитву. Я тоже помолилась за Ройне, хотя с лета уже не молилась.
Бледно-оранжевый свет утреннего солнца осветил заиндевевшее окно на нашей кухне. Я слезла с печки. Бабушка полила мне теплой воды над тазом. Я умылась и села за стол. Она достала ухватом чугунок с пшенной кашей, налила кружку парного молока.
Я поела, взяла портфель и вышла на улицу. От мороза все трещало и скрипело. За околицей меня нагнали Щурка Бармина и Машка Киселева. По литературе нам задали стихотворение Пушкина «Мороз и солнце». Я не успела его толком выучить и теперь шла и шептала. Шурка с Машкой тоже шептали, спрашивали друг у друга. Навстречу нам по дороге шел обоз с госпоставками в Кесову гору. При виде обоза мы всегда шарахались в снег — парни-обозники плетками настегают. В то утро было очень морозно, нам показалось, что не захочется им вылезать из-за нас из своих тулупов, но один все же выскочил — мы бросились в глубокий рыхлый снег, он хлестал нас по спинам, было не очень больно, он хохотал хриплым простуженным голосом.
Через дорогу проскочила лиса. На белом искрящемся снегу в оранжевых лучах солнца она казалась огненно-красной.
Я снова забормотала:
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит;
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит.
Пролетела сорока. Крылом задела натянутые, как струны, провода на телеграфных столбах. Закружился и засверкал, медленно падая на землю иней. Машка вскрикнула:
— Шур, у тебя щека побелела!
Шура растерла щеку снегом, натянула на нее платок, заохала. Мы пошли быстрее.
Чернила не оттаивали весь день, чтобы перо обмакнулось, надо было долго дуть. Пальцы мерзли, на них тоже надо было подуть, но ноги так мерзли, что ни о чем больше думать было невозможно. На перемене в такие морозные дни мы собирались вокруг круглой печки, снимали валенок с ноги, поворачивались спинами к печке, подгибали ногу в колене и грели по очереди подошву, стоя то на одной, то на другой ноге.
Скоро наступит 1947-й год — у моих родителей кончатся сроки. Папу взяли на десять лет, а маму — на семь. Мамин срок кончится весной, а у отца в ноябре. Тети говорят: может, это и неправда, что их нет в живых, может, мое письмо никуда дальше кесовогородского МВД и не пошло? Может, они сами нас найдут, когда освободятся…
Вдруг выйдет только папа? Я его забыла. Если бы он даже и не изменился, я, наверное, все равно бы не узнала его. А как с нами жить? Как мы теперь живем? Он другой. Отец носил черный костюм с жилеткой, из кармана висела толстая серебряная цепочка, на которой висели большие серебряные часы, зимой он надевал шубу хорьковом меху, ту, в которой тетя ездила за водкой в Калязин. Она лежит у нас в ящике, тетя посыпает ее нафталином, чтобы моль ее не попортила. Маму я бы узнала. Я помню ее: она ходила чуть наклонившись вперед, всегда куда-то торопилась, у нее была тонкая длинная шея с глубокой ямочкой между торчащими ключицами, крепко сжатые посиневшие губы и худые с длинными пальцами руки, волосы, уложенные узлом сзади… А мы выросли… Она нас тоже не узнала бы…