Из общественной и литературной жизни Запада
Шрифт:
Едва-ли не самое типическое для его душевного настроения стихотворение «Дикие гуси». Изображается, как над монотонной равниной пролетают дикие гуси, направляясь к югу, тогда как их прирученные друзья внизу переваливаются с ноги на ногу, съеживаясь от холода. Какой-то оборванец-мальчишка, насвистывая что-то, гонит этих прирученных гусей. И вдруг последние слышат крик дикой стаи, которая, как стрела, пролетает там, вверху. Они поднимают головы и, видя вольных гусей, рассекающих пространство, сами немножко взмахивают крыльями, топчутся на месте. В них как будто проснулось смутное воспоминание о прежней воле, о свободе тех, от которых они ведут свой род; и смотря вверх, они поднимают резкий крик, как-бы в ответ на крик своих диких братьев.
Натура дикого гуся симпатичнее поэту, и его самого, любителя мореплавания, охоты, спорта и путешествий, тянуло к югу. В его глазах различие между значительными и незначительными людьми заключается, очевидно, в том, что элементом первых служит свобода и жажда жизни, а элементом вторых оказывается стесненность с парализованными
Такой же взгляд на людей сверху вниз чувствуется и в вышеупомянутой первой напечатанной новелле Мопассана «Boule de Suif» («Сальный комочек»). В предисловии в «Soir'ees de M'edan» Зола объявил этот рассказ шедевром, и все, читавшие «Boule de Suif», не могут не разделять такое мнение. Как и все прочие рассказы в названном сборнике, Мопассановский переносит читателя во времена франко-прусской войны 1870 г.
В виду приближения пруссаков в Руану, жители этого города собрались бежать. В пасмурное зимнее утро, когда при слабом мерцании фонаря едва можешь различить другого, дилижанс битком набивается жаждущими отъезда. Тут и легитимистский граф с своей строгой супругой, и крупный фабрикант-миллионер с своей легкомысленной женой, и богатый, хотя не очень добросовестный, виноторговец с своей высохшей дражайшей половиной, и демократический хвастун, две сестры милосердия и какая-то хорошо одетая дама, которая, однако, при ближайшем знакомстве с ней, оказывается вовсе не дамой, а всему городу известной персоной. Она полная, жирная, нецеремонная в обращении, но ретивая патриотка. Мятель вынуждает этих путников долго простоять на дороге. По прошествии двух часов вся компания чувствует себя в критическом положении. Никто не запасся жизненными припасами, а купить их негде, так как население бежало от наступающих немецких войск. Только хорошо упитанная, хорошо одетая молодая дама взяла с собой корзину с съестным, набитую разными сластями, с четырьмя бутылками вина. Как раз в это время она раскладывает белую, как снег, салфетку и начинает свою трапезу.
Сперва её спутники посматривали косо на её присутствие, выражали свое негодование в полголоса оскорбительными замечаниями на её счет, потом ее стали игнорировать совершенно, как бывает с пороком, когда он проникает в нравственный круг. Но теперь, когда аппетит давал себя знать все сильнее, все алчнее, он оказывается сильнее энтузиазма демократа, респектабельности купца, высокомерия фабриканта, самомнения аристократа, добродетели дам и благочестия сестер милосердия. Один за другим все они складывают свое оружие и, рассыпаясь в предупредительных любезностях относительно владелицы корзинки, пользуются содержимым последней. Всякие политические и нравственные оттенки имеют своих представителей в этом дилижансе и все они сдаются на капитуляцию перед этой корзинкой на коленях куртизанки.
В гостинице городка, куда дотащилась наконец эта компания, дилижанс задерживается, – немцы туда пришли раньше. Войска их заняли город, и прусский лейтенант согласен разрешить компании дальний путь лишь под тем условием, если девица Елизавета Русел примет его визит. Она отвергает с негодованием такое предложение, при общем одобрении своих спутников, и через это выигрывает в уважении всей компании.
Однако ж запрещение отъезда оказывается вполне серьезным и соблюдается неумолимо. Компанией овладевает весьма понятное нетерпение, и на даму, враждебную к пруссакам, начинается давление, слегка мягкое, потом все более сильное, чтоб заставить ее отступиться от патриотических соображений и принести себя в жертву ради почтенной компании. Все теперь стараются рассеять её предрассудки относительно иноземных поработителей и в конце концов она сдается на уговоры. На следующее утро она позже всех занимает свое место в дилижансе, и тут почтенное буржуазное общество опять вступает в свои права. Зияющая пропасть между добродетелью и поровом разверзлась снова. Никто и знать ее не хочет, никто не кланяется с ней. Смущенной и пристыженной не дают ни кусочка те, с которыми она так щедро делилась еще вчера своим запасом съестного.
Она провинилась и может поголодать.
Такая же смелость в выборе сюжетов и положений, способных подорвать всякое лестное мнение о людях образованного общества, положений, исполненных иронии и мизантропии, отличает и другие многочисленные новеллы Мопассана. Их наберется до 15 томов, и в них не заметно ни малейшего внутреннего истощения. Везде тот же нигилизм рядом с здоровым юмором и наслаждением жизнью, везде отменная художественная форма, замечательно простой язык, в котором каждое слово тщательно взвешено. «La Maison Tellier» (1881 г.), «M-elle Fifi» (1883 г.), «Les Soeurs Rondoli», «Les Contes de la B'ecasse» (1885 r.), «Monsieur Parent» (1886 r.), «La Main gauche» (1887 r.), «La petite Roque» (1888 r.), «L'inutile beaut'e» (1890 r.), – все эти сборники рассказов явились чем-то неслыханным во французской литературе, по выражению одного французского критика, взрывом молодости, здоровья и бьющей через край жизненной
Гюи де-Мопассан более, чем кто-нибудь из его современников, писатель-натуралист. Теперь слово натурализм выходит из моды. Из него хотели сделать своего рода фабричную марку для произведений запоздалых романтиков. Пытались обозначить этим именем какую-то доктрину, которой никогда не могли уяснить сами официальные её представители и которой Эмиль Зола пользовался, по его собственным словам, лишь «для мусирования своих книг». Если же под натурализмом разуметь не пустую систему, которой пользуются ради рекламы для привлечения прохожих, а известное направление ума, интеллектуальную привычку, созданную общими результатами положительных знаний и поддерживаемую печальными политическими событиями во Франции (банкротством идеалистических мечтаний 1848 г., кораблекрушением свободы при второй империи, унижениями 1870 г.), то Гюи де-Мопассан по своему презрению к людям, по своей чувственной веселости, где всегда имеется подкладка горечи, по своей восторженной любви к природе, этой вечной утешительницы, остается именитейшим представителем или, если угодно, достославнейшей жертвой эпохи, когда все великие и малые страдают болезнью бесконечно более опасной, чем меланхолия романтизма.
В рассказах Мопассана по-видимому имеешь дело с новеллистом веселым, любящим разные вольности и галантные забавные шутки. Но на поверку выходит, что он писал вовсе не для веселых компаний. Тен, которого отвращение к Зола известно, в Мопассану питал особое благорасположение. В шутку он называл Мопассана «волом в печали». В последние годы своей жизни Тэн читал Мопассана, перечитывал его, рекомендовал его своим приятелям. И это понятно. Тоже дурное мнение о человеке, которым дышит вся «Histoire des origines de la France contemporaine» Тэна, тоже презрение к человеку-зверю было «id'ee fixe» Мопассана. По замечанию одного французского критика (Гастона Дешан, сместившего на днях Анатоля Франса в «Temps»), среди моралистов, проповедников и аскетов не найдется писателя, чтение которого было бы более убийственно для нашей гордости, чем это оказывается из произведений Мопассана. Сколько раз он разоблачал, раздевал животное похотливое, жестокое, жадное, которое прячется под высокие цилиндры и изящные костюмы. Скольких из среды культурного человечества он показал во всевозможных смешных положениях и низменных функциях, на какие обречены люди. Сколько раз отмечал он зародыши разрушения, омрачающие наши лучшие дни и отравляющие наши радости.
Чем дальше стоишь от веры в реальность сверхчувственного, тем менее можешь противиться печали, вытекающей из созерцания вещей преходящих и бренных радостей. Искренний спиритуалист не имеет резона быть меланхоликом, если, конечно, его к тому не обязывает мода или не принуждает худое состояние его желудка. Его бессмертная душа уверена в том, что она переживет опадение листьев, закаты солнца и смену дней. Он найдет снова в лучшем из миров лиц, которых любил некогда. Ему и нечего чересчур сокрушаться о развалинах, накопляющихся вокруг него от возобновления «подлой материи». Напротив, для тех, кто имеет несчастие быть лишенным веры в сверхъестественное, нет такого утешения, которое было бы вполне действительно. Если же ничего не существует вне чувственной видимости, то жизнь, когда пройдет физический пыл юности, должна показаться пустынной, бесцветной, усеянной рухлядью. На каждом шагу наблюдая, как все имеет конец, человек мучается тем чувством непоправимого, против которого тщетно возмущается наше сердце. Всякая поблекшая красота, всякое исчезнувшее счастье, всякая расторгнутая дружба, всякая обманутая надежда тут должна быть почти ежедневным поводом к душевному трауру, и начинаешь бояться пуще всего на свете грубого удара смерти. Тут, без сомнения, надо искать и резона горького пессимизма, приступы которого предшествовали за долго до окончательного кризиса, когда помутился столь ясный ум Мопассана.
Вспомните, о чем в «Une Vie» размышляет несчастная героиня этого романа, обманутая в своей любви, пришибленная, как все деликатные и изящные создания, несоответствием между тем, о чем она мечтала и что оказалось в действительности: «иные воспоминания воскресали в ней: горькие разочарования её сердца. Все было только печалью, бедствием, несчастием и смертью. Все обманывало, все лгало, все заставляло страдать и плакать. Где найти хоть немного покоя и радости? В ином существовании, без сомнения! Когда душа освобождается от земного испытания. Душа! И она принялась мечтать об этой бездонной тайне»…