Из Питера в Питер
Шрифт:
И другие обиженно зашумели:
— Ручкин — революционер! Ха-ха!
— Большевик!
— Без него и революции не было бы! Все он!
— Задается! Строит из себя!
Ларька вертелся из стороны в сторону:
— Когда я говорил, что Зимний брал?
— Говорил! Говорил!
— Ну, не ты говорил, так твои приятели, Канатьев с Гусинским и другие...
Коренастый, стриженный ежиком Гусинский и курносый, с вьющимися светлыми волосами Канатьев, по прозвищу Боб, возмущенно переглянулись:
— Ну и что? Он в ночь революции
Послышались умиротворяющие голоса, призывы оставить политику, но многие были недовольны. Их давно обижали шуточки Ручкина, его независимость, взрослость; другим мозолила глаза комиссарская куртка анархиста Колчина. Особенно действовало вызывающее поведение Ростика, который, ссылаясь на свое пролетарское происхождение и революционные заслуги, то выколачивал сладкий кусок или удобный ночлег, а то демонстрировал пренебрежение к буржуям и контрикам, куда зачислял всех ребят подряд.
— Вы что, действительно считаете себя революционером? — насмешливо спросила Ларьку Катя Обухова.
— Вы еще ахнете, — тихо, только ей, сказал Ларька, вздохнув.
Тут стремительно влез Аркашка, который все время высокомерно морщился.
— Где вы, мадемуазель, увидели революцию? — набросился он на Катю. — Революция еще впереди! Она сметет с Земли все. Города. Границы. Страны. Будет чистая, свободная Земля, одна для всех! И на ней — люди, свободные, как ветер!..
— Пока до этого дело еще не дошло, — хладнокровно сказал, возвращаясь от паровоза, Николай Иванович, — все по местам.
А до пожарищ, боев, смертных мук, о которых никто и не думал, оставались лишь сутки...
5
Этой ночью в вагонах, где жили младшие, у девочек дежурила Тося, у мальчиков — Володя. Их дежурства не любили, потому что Володя старался быстрее уложить мальчиков спать, чтобы читать какую-нибудь интересную книгу; к тому же он легко сердился и тогда обзывал всех козявками. А Тося так придирчиво и брезгливо осматривала руки, ноги, шеи, за ушами, потом — постели, что расстраивались самые стойкие и веселые девочки. А те, кто был послабей, потихоньку плакали.
— Мне что, доставляет удовольствие разглядывать ваши грязные уши? — ворчала Тося. — Такие грязнули завтра заведут насекомых! Начнется тиф! Мы все умрем! Тогда не так заплачешь, — укоряла она самую разнесчастную девочку.
И когда наконец все заснули или сделали вид, что спят, эта девочка еще всхлипывала...
Тосе казалось, что всхлипывает она нарочно, ей назло, просто дразнится.
— Ну, в чем дело? — проворчала над ней Тося.
Девочка молчала.
— Я тебя спрашиваю!
В ответ не то новый всхлип, не то тяжкий вздох.
— Изволь отвечать!
Соседка, напуганная грозным голосом Тоси, прошептала:
— Я знаю, почему она плачет. Она хочет...
— Не смей, — подскочила плакса, — молчи!
— Ах, вот ты как разговариваешь, — рассердилась Тося. — Перебудила весь вагон своими фокусами... Немедленно сообщите мне, в чем дело! Иначе завтра обе будете без завтрака.
— Она хочет к маме, — робко сообщила соседка.
Тося несколько растерялась, но тут же громко захохотала:
— А больше ты ничего не хочешь? Значит, ты хочешь к маме...
— Ничего я не хочу! — Жест отчаяния. — Это она хочет...
— Тихо, — сказала Тося. — Только тихо. А то я, знаете, что с вами сделаю?..
И она так взглянула на обеих, что девочки притихли. «К маме они хотят, — бормотала Тося, отходя. — Вытирай тут сопли...» Ни за что не призналась бы она в том, что и ей ужасно захотелось к маме, домой...
Между тем в учительском вагоне распекали Николая Ивановича за его непедагогическое отношение к нелепым выходкам учеников старших классов, их увлечению политикой... Среди персонала учителей первого эшелона были лишь двое мужчин — Николай Иванович и Валерий Митрофанович; учительниц же было шестеро, и из них одна совсем молоденькая, Анечка, Анна Михайловна... Ее до того все любили и опекали, что она всерьез подумывала, а не сбежать ли на первой же большой станции?..
Особенно сторожили ее от Николая Ивановича, который хоть и не покушался никак на Анечку, но тоже был человек молодой, ненадежный... Он обнаруживал совершенно неположенный педагогу интерес ко всем этим большевикам, меньшевикам, эсерам, анархистам и явно несерьезно относился к дисциплине и разумному времяпрепровождению учеников.
— Они — дети, — величественно внушала Николаю Ивановичу крупная седая женщина с устоявшимся, густым, манерным голосом. — Хоть в этом вы с нами согласны?
Ей, ранее начальнице рядовой питерской женской гимназии, было поручено руководство эшелоном.
Николай Иванович, сняв пенсне, застенчиво улыбнулся и снова водрузил толстые стеклышки на длинный, иронический нос. Учительницы снисходительно переглянулись, бросив взгляд на Анечку: не сочувствует ли она, не дай бог, этому странному молодому человеку?
— Они — дети, прежде всего дети, и пусть не смеют ничего воображать...
— Да, да, некоторые просто невозможны, — присоединилась Анечка. — Там есть такой, в комиссарской куртке, уверяет, что он анархист, и я слышала, как его просили показать, где он прячет бомбу...
— Как — бомбу? — ахнула изможденная, чем-то похожая на козу, учительница литературы.
— Да нет у них никакой бомбы, — отмахнулась начальница. — Выдумки.
— Хороши выдумки...
— Николаю Ивановичу они нравятся...
— Дети? Конечно, — сказал наконец Николай Иванович, пожимая плечами. — Но четыре года войны, хоть и далекой, а главное — революция, которой они все заглянули в лицо, разве могли пройти даром? Разве не сделали они этих детей серьезней, взрослее? Ну да, одни упорно прячутся в привычный мир школы, в воспоминания о доме, не хотят ничего знать, даже слышать о перевернувшемся мире...