Из Питера в Питер
Шрифт:
— И слава богу.
— Но другие жаждут новых бурь и потрясений...
— Одни хотят продлить детство...
— Это и есть нормальные дети.
— Других оскорбляет мысль, что они — дети!
— Вздор.
— Такие, как Колчин или Ручкин, пожалуй, видят себя на коне, в бою...
— Не смешите нас, Николай Иванович, — басом сказала начальница, улыбаясь.
На очередном полустанке, где паровоз набирал воду, Николай Иванович вернулся в вагон к старшим ребятам, где обычно спал. В эту ночь ему спать не пришлось. Когда он пробирался к своему месту, приподнялся Володя Гольцов и тихо спросил:
— Николай Иванович, вы отсылали куда-нибудь Ручкина и Колчина?
— Нет. А что?
— Куда-то они делись.
Николай Иванович сунулся туда, где обычно спали Аркашка и Ларька.
— Да нету их, — весело сказал Володя. — Исчезли!
И он рассказал о том,
— Понимаете, мне не спалось... Мысли о доме, о том, как дальше сложится жизнь... Если хотите, и недоумение от намеков Ручкина, что я — лизоблюд и меня надо к стенке... (Николай Иванович нетерпеливо зашевелился.) Да, да, и вот когда уже совсем стемнело, вижу, в дверном проеме возникла тень... Мы же до вашего возвращения не закрываем дверь. Сначала я не понял, кто это. Потом озарило: Ручкин! Он был одет и в руках держал какой-то узелок. Этот узелок мешал ему. Он попытался раз и два вылезти из вагона на крышу.
— Ах, на крышу! — оживился Николай Иванович. — Так, может, он в другом вагоне?
— Может... — уже не так весело уронил Володя.
— Колчин был с ним?
— Нет, Колчин поднялся, когда Ручкин исчез.
— И он тоже полез на крышу?
— Нет, спрыгнул, и все.
Зная, что Ручкин дружит с Канатьевым и Гусинским, а к Аркашке присосался Ростик Гмыря, Николай Иванович растолкал всех троих. Было совершенно ясно, что они давно не спали, прислушиваясь, о чем учитель толкует с Гольцовым, но все же так долго продолжали притворяться мертвецки спящими, что в конце концов перебудили весь вагон. Ни Канатьев, ни Гусинский, ни Гмыря ничего не знали о беглецах. Во всяком случае, они твердо стояли на том, что ничего не знают, и горько обиделись, когда их заподозрили во вранье.
6
Даже Николай Иванович немногое знал об Илларионе Ручкине. Учительницы похваливали Ларьку за хорошие успехи в занятиях, дивились его сообразительности; все это покровительственно, не то с умилением, не то с удивлением. Или с огорчением, когда он им ни с того ни с сего грубил... А до остального им дела не было. Лучше других обстоятельства жизни Ларьки известны были Валерию Митрофановичу: Ручкин, как и Миша Дудин, учился в четвертом реальном училище, где Валерий Митрофанович преподавал черчение. Но этот учитель не очень-то рассказывал о Ларьке: то ли считая подобный предмет незначительным, то ли учитывая, что отец Ручкина — солдат, старший брат — матрос, и тот и другой небось большевики, так что осторожность и оглядка не мешали... Да и Ларька запомнился Валерию Митрофановичу мальчишкой строптивым и дерзким.
Два года назад в четвертом классе училища по вине Ручкина произошло великое побоище. У Ручкина была отвратительная манера задирать мальчиков из приличных семейств. На этот раз он несколько дней приставал к своему однокласснику, сыну почтенного инженера, мальчику хоть и туповатому, но воспитанному и не по летам сильному... К тому же отец, страстный спортсмен, показал сынишке простейшие приемы бокса, и когда Ларька в сотый раз полез к мальчику с наглыми предложениями побоксировать, с насмешками над его часами, запонками, лаковыми туфлями, мальчик наконец не выдержал и стал в позу боксера. Это дало Ларьке повод к новым ядовитым смешкам, пока не начался бой, и тут Ларьке, как он ни петушился, пришлось плохо. Но и сбитый на пол, он, против всяких правил, цеплялся за своего противника, хватал его за ноги, пока не свалил. Они продолжали драку лежа, и это был не цивилизованный бокс, а черт знает что. Ощерившись по обыкновению, словно смеясь, Ларька дрался со злобой, с остервенением, совершенно непонятными в двенадцатилетнем мальчике... Улучив момент, он с наслаждением запустил чернильницей и на этот раз действительно захохотал, когда нарядный костюмчик и даже лицо врага украсились темно-синими разводами.. Кто-то заступился за «боксера», кто-то за Ларьку, и через несколько минут дрался весь класс. Прибежавший на грохот и боевые кличи Валерий Митрофанович ничего не мог поделать. Ларька и на него успел оскалить зубы. Только когда кто-то из сражающихся заметил директора училища, молча стоявшего в дверях, началось похмелье...
Эти приступы непонятной злости случались у Ларьки и потом.
Многим он казался странным. По природе открытый, добродушный, веселый, он легко и, казалось, без поводов замыкался в себе, прятал обозленные глаза...
У него почти никто не бывал дома; толком и не знали, где он живет. В классе было всего двое мальчиков, с которыми Ларька был откровеннее, чем с другими, — Толя Гусинский и Боб Канатьев, во многом такие же странные, неуравновешенные, в таких же штопаных рубахах, без носовых платков и в дырявых башмаках. Ребята иногда навещали Ларьку и дома. Впрочем, все трое неохотно ходили в гости друг к другу.
Когда все возвращались из школы, Ларька сворачивал обычно в подъезд большого, вполне приличного дома. Никого не интересовало, что подъезд был сквозной, выходил во двор. И тем более никому не приходило в голову, что Ларька жил вовсе не в этом приличном доме, а во флигельке, похожем на ветхую каменную сторожку, в глубине двора. Это и была сторожка, точнее, дворницкая, в которой помещались теперь три семьи. Не стоит рассказывать о том, как они жили, как постоянно ссорились и мирились, как матери занимали друг у дружки пятачки, как низко кланялись жильцам большого дома и тут же, вдогонку, проклинали их, хотя в большом доме, конечно, жили не цари и не министры с генералами, а довольно обыкновенный чиновничий люд. Был, правда, еще жилец — директор банка, занимавший целый этаж; говорят, там насчитывалось одиннадцать комнат...
Детям из дома категорически запрещалось общаться с детьми из дворницкой. Когда же Ларька пошел учиться в реальное, это вызвало в доме не то чтобы осуждение, но растерянность и затаенное недовольство... С одной стороны, хорошо, конечно, что бедный мальчик будет учиться, это похвально... Однако, помилуйте, нелепо все же, что он и наши дети, которые, как ни печально, тоже ходят в реальное, вдруг окажутся в равном, что ли, положении?..
Когда Ларька взбирался по давно скособочившемуся крыльцу в коридорчик, куда выходили двери всех трех клетушек, он вздыхал с облегчением, хотя никому, даже себе, не признался бы в этом. Здесь он наконец-то испытывал сладостное и так необходимое человеку чувство равноправия, отбрасывал и злость, и обиды, и притворство, здесь он был самим собой, веселым, душевным парнем, которого все любили. И уже не надо было прятать дырявые башмаки, стыдиться ветхих, застиранных ситцевых занавесок, горшка ярко-красных цветов герани на щелястом подоконнике, сколоченных отцом табуреток вместо стульев, застоявшегося запаха стирки, дешевой еды, мокрых валенок, махорки...
Здесь Ларька становился наконец вольным и бездумным мальчишкой, чего ему так хотелось и в школе... Но там не получалось. Там для игры в футбол требовался не только настоящий кожаный мяч, но и форма — полосатые трусы до колен, майки с эмблемой, специальные ботинки — бутсы. Здесь можно было играть босиком на великолепном пустыре-свалке, куда не смели наведываться не только дети из дома, но и вообще все приличные дети из всех близлежащих приличных домов. Мяч заменялся купленным на рынке бычьим пузырем, упрятанным в сшитый своими руками брезентовый чехол. Мяч надували не каким-то глупым насосом, а собственным ртом, и все знали, что у Ларьки грудь необыкновенной ширины, воздуха в нее влазит больше, чем у кого другого, и поэтому только ему доверялась ответственная и немного таинственная операция надувания мяча.
Взяв с ребят слово, что о случившемся они будут молчать и не сделают ни шага из вагона без его разрешения, Николай Иванович двинулся тем же путем, каким исчезли Ларька и Аркашка. Он был хорошим гимнастом, и ему ничего не стоило вылезти на крышу из неторопливо двигавшегося вагона. Подобное искусство освоили в те годы и женщины, пока добирались в переполненных вагонах до хлебных мест, и возвращались домой с добычей или с пустыми руками...
Щедро светила равнодушная луна, ночи стояли самые короткие, так что казалось, будто уже светлеет, хотя едва перевалило за полночь. Но как ни вглядывался Николай Иванович в даль, стоя на подрагивавшем вагоне, ничего нельзя было рассмотреть. Он пошел по крыше к следующему вагону, перепрыгнул и так прошел весь состав до паровоза. Он еще надеялся, что найдет Ларьку и Аркашку в одном из тамбуров, куда кое-кто выбирался, чтобы тайком покурить. Но там их не было. Спускаться к машинисту Николай Иванович не стал, не к чему было затевать тревогу — дело все равно ночное, да и мальчишки, может, в поезде. Он медленно пошел по крышам обратно, присматриваясь к дверям вагонов. Все двери были закрыты. Но на одной из них Николай Иванович заметил что-то новенькое. Между скобами двери что-то белело... Оказалось — тетрадка. Нелегко было ее достать. На первом листе он прочел: «Николай Иванович, не поминайте лихом. Ну ее, такую скучищу. Да здравствует свобода! Скиталец морей». Почерк скитальца морей легко угадывался — это был, конечно, Колчин. На следующей странице под тщательно выписанными славянской вязью буквами «Е. О.» и строкой Тютчева: «Я встретил вас, и все былое в отжившем сердце ожило», шли еще стихи, которые Аркашка стащил у разных модных поэтов, например: