«Из пламя и света»
Шрифт:
Бенкендорф снова подносит листок к глазам:
— Во-первых, ваше величество, пометка: год 1831 — вещь, следовательно, старая, написана года четыре тому назад. А поправки, как видно, новые…
Он усмехается и медленно читает:
Мы пьем из чаши бытия…С закрытыми очами…Златые омочив края…Своими же слезами…— Значит, столько лет в голове эта чепуха?! — гневно останавливает его император. — «Чаша бытия»! Ха! Это все от
Он двинулся дальше, но еще остановился и, вполоборота повернув голову, резко спросил:
— Как фамилия?
— Лермонтов, ваше величество.
— Не титулованный?
— Никак нет, ваше величество.
— Лермонтов? — повторил шеф жандармов. — Со Столыпиным не в родстве?
— Моя бабушка урожденная Столыпина.
— Стыдись, братец, — укоризненно покачал головой император, — из хорошей семьи, а занят чепухой! Пойдемте, граф. Эта «чаша», во всяком случае, не наша! Вы не находите, что скоро я перещеголяю Пушкина в остроумии?
— Несомненно, ваше величество, — склонился почтительно Бенкендорф.
Они идут дальше, и император, высоко вздернув плечи, язвительно говорит:
— Ха! «Чаша бытия», да еще мокрая от слез! Как вам такая чаша понравится? У них у всех «духовные жажды»!
Белые с золотом двери открываются в другом конце коридора. Корнет лейб-гвардии Лермонтов стоит, вытянувшись как струна.
Но лицо его все же обращено не к белым с золотом дверям, а к широким окнам, за которыми падают крупные снежные хлопья, и скоро губы его опять начинают шептать неслышно никому не ведомые слова.
ГЛАВА 18
В эту зиму он впервые после Середникова встретил Катишь Сушкову.
У подъезда дома Шаховских остановилась взмыленная тройка. Шумная толпа гусар, сбросив шинели швейцару, взбежала по лестнице и, привлекая общее внимание, присоединилась к танцующим гостям.
Она привлекла внимание и Екатерины Александровны Сушковой настолько, что волнение ее было замечено.
Когда к ней подошел Лермонтов, волнение ее не укрылось и от его взора. С каким-то глубоким и непонятным ему самому чувством удовлетворения видел он, что теперь — наконец-то! — она ловит каждый его взгляд и после нескольких встреч ждет того решающего слова, которое он обязан, по ее мнению, сказать.
Он притворился удивленным, он сказал, что не понимает причины грусти, в которую она впала в последнее время.
— Уж не влюблены ли вы? В кого же? Кто этот счастливец? — произносит он холодно обычные салонные слова, а в сердце его поднимается жгучая печаль оттого, что угасли в нем и доверие к женщине и вера в женскую любовь.
И хочется сердцу за эту боль отплатить кому-то такой же болью и за пролитые в горький час слезы — такими же слезами.
Еще несколько встреч, во время которых он притворялся влюбленным, чем окончательно вскружил ей голову, — и с каким-то нерадостным чувством удовлетворенной мести за все свои разочарования и обиды он послал ей анонимное письмо, воспользовавшись городской почтой — нововведением, вселявшим ужас в сердца ее двух заботливых тетушек-воспитательниц. Ему казалось, что этот жестокий поступок успокоит его собственное горе и излечит Екатерину Александровну.
Так или иначе, в серьезной или шутливой форме, с открытым лицом или в маскарадной маске, но в этом письме он предостерегал ее от самого себя. Может быть, ей даже легче будет узнать из письма неведомого ей лица, что ее выбор сделан плохо, нежели услыхать с глазу на глаз жестокие и оскорбительные для каждой девушки слова: «Я вас не люблю».
ГЛАВА 19
— Уверяю вас, бабушка, что ничего плохого без вас со мной не случится и вы можете уехать совершенно спокойно.
— Как будто бы, Мишенька, и не может плохое случиться, а все-таки сердце у меня болит: никогда ведь я тебя, друг мой, одного еще не оставляла. Как по службе-то, справишься?!
Бабушка сидела в глубоком кресле, наблюдая за тем, как собирают ее вещи.
Лермонтов, похаживая взад и вперед по комнате, остановился и очень серьезно спросил:
— Вы думаете, бабушка, помочь мне в гусарской службе?
Бабушка засмеялась и махнула рукой:
— Ты все шутишь, друг мой! А только боюсь я, что будешь от службы уставать, а побаловать тебя будет некому без меня-то.
— Ничего, бабушка. Получу отпуск, приеду к вам в Тарханы. А пока поживу здесь. И ведь я не один остаюсь. В Царском со мной всегда Монго. Да я больше здесь, в Петербурге, буду жить. А здесь со мной Святослав и Аким. Право, бабушка, тревожиться вам не о чем.
— Дай-то бог, Мишенька, чтобы все благополучно было! А теперь пройди, друг мой, в вестибюль к Прохору. Там тебя сюрприз ждет.
Миша торопливо пошел к Прохору, еще сверху крича:
— Прохор Иваныч, что там у тебя?
Ответа не последовало. Он сбежал с лестницы в прихожую, где обычно сторожил Прохор господские шубы, подремывая на узком деревянном диване.
Прохор был не один. Перед ним, как перед начальством, стоял невысокого роста паренек и что-то ему почтительно докладывал.
Лермонтов остановился, всматриваясь в фигуру паренька, в рыжеватые непослушные волосы.
— Кто это?
Паренек быстро обернулся, лицо его залилось ярким румянцем, и, сжимая шапку обеими руками, он радостно вскрикнул, путаясь и сам не понимая от радости, что говорит.
— Ваше благородие! Михал Юрьич! Здравия желаю, Мишенька!
— Ваня?! — вскричал весело Лермонтов. — Приехал! Ну и молодец стал! Жить со мной останешься?
— Ваше благородие! Покорно благодарю!
— Благодари, благодари, — сказал Прохор, покачивая одобрительно головой. — Ты думаешь, много таких господ-то, как наш Михал Юрьич? Таких, брат, может, больше и вовсе нету — это понимать надо!.. — Прохор Иваныч был очень доволен тем, что было теперь с кем покалякать про тархановское житье.
— Ты наверху жить будешь, рядом со мной, — сказал Лермонтов, поднимаясь вместе с бывшим Ивашкой по лестнице.
И Ваня, не спуская с Лермонтова восторженных глаз, с величайшей готовностью ответил так, как его только что научил Прохор и как полагалось, по его мнению, отвечать таким великолепным гусарам: